Мне были дороги не сами слова – в них ничего такого не заключалось, а то, что друг меня понимает и я его тоже. Шел домой один, сквозило, и так захотелось хоть на недельку сбегать к Золотому Китату, поглядеть в его струи, вьющие бесконечные светлые косы, раствориться в рдеющей тайге, которая утишает сейчас этот ветер, в диких счастливых криках перелетных птиц. Правда, это нам только кажется, что птицы всегда беспечны и веселы, им тоже достается. Раз убил я гуся на перелете, а у него под крыльями оказались мозоли.
Коротко, чтобы на самом деле не было лишнего, напишу еще об одном случае, что произошел в эти дни. Я-то про него узнал, когда вернулся из-за границы, по рассказать надо здесь.
Глухарь и мой друг Захар Ластушкин решили тоже впутаться в эту историю, хотя их никто не просил. Клаву они не беспокоили – уже знали, что тут я замешан, а я ведь не терплю, если кто-то встревает в мои личные дела. Дело вышло так.
В заводском сквере Захар сидел возле Глухаря, долго и медленно, обдумывая слова, писал ему в блокнот. Глухарь прочел, спросил:
– А где этот солдат-то?
– Да вон он.
Глухарь увидел, что солдат бродит на задворках депо, разглядывает небо и железный хлам.
– Да поговорить можно, только вот как тут Петька Жигалин? Ты же его знаешь…
– Кто у нас Жигалина не знает?
– Ладно, – согласился Глухарь. – Идем потолкуем.
Они обогнули угол депо, будто случайно встретили солдата и пригласили пройти с ними на кладбище паровозов. Там зарастают бурьяном, ждут переплавки «овечки», «щуки» и даже одна «фита» – букву эту уже никто не помнит, а паровозы с таким обозначением еще есть.
Присели в закутке на ржавую ось колесной пары, и Глухарь сказал:
– Садись. Кури.
– Спасибо, – отозвался тот. – Не хочется.
– Говорят, стройбат ваш перебрасывают? – спросил Захар для начала разговора.
– Да, – ответил солдат. – Но у меня уже срок службы кончается.
– Вот об этом и речь! – сверкнул на него глазами Захар.
– Погоди ты! – тронул его рукой Глухарь, однако сам все никак не мог приступить к делу. – Ты, служба, нас не бойся. Мы ничего.
– А я не боюсь.
– Только уж ты решай: или так, или так! – Глухарь сурово посмотрел на него. – А этого мы не позволим. Понял?
– Не совсем, – сказал солдат.
Тут Захар не выдержал; он горячий такой парень. Схватил солдата за грудки и притиснул затылком к бандажу колеса, чтобы тот понял. Солдат взял его руки, развел их, поднялся.
– Хорошо. – Он пошел прочь, потом оглянулся: – Я подумаю.
– Что он сказал? – спросил Глухарь.
А в цехе что-то назревало. Как всюду, люди у нас разные, но я кой-кого просто не узнавал, потому что прорвалась у них наружу какая-то темная злоба.
– Еще одного недоноска нам теперь нагуляет!
– В ресторане пьянствовала с солдатами, все видали.
– Да гнать надо из депо эту гулену! А ее еще на новый станок поставили…
Я возражал, злился, стыдил, люди притихли, но видно было, что остаются они при своем. Не знаю, передавала ли Тамарка эти разговоры подруге, но все заметили – Клава Иванова чужая стала нам, совсем чужая. Не отвечала, когда с ней заговаривали, а иногда грубила даже. Помню, теми днями явилась она в цех со свежей ссадиной на щеке и распухшей бровью. Прошел слух, что вчера, уже в темноте, кто-то видел ее с солдатом недалеко от комсоставского общежития и они будто бы ссорились. Подослали к ней Парашу Ластушкину – сердечную, справедливую женщину, совесть нашего цеха; у меня-то к Ластушкиным особое уважение, это они мою мать и нас с сестренкой приняли в войну и поддерживали, пока мы не определились своим хозяйством.
Прасковья Тихоновна подошла к станку Клавы и, по-матерински обняв ее, что-то ласково спросила. Клава последние дни была печальна, неулыбчива, а в то утро особенно. Я не слышал, что уж такое она ответила Тихоновне, да только отошла наша Параша от нее с выраженьем недоумения и боли на морщинистом добром лице. К обеду уже Глухарю стало известно, что будто бы Клаву Иванову вчера вечером поколотил ее солдат и она сегодня вся в синяках. Видите, до чего дошло? А когда я у Тихоновны спросил, она сказала, что утрешний разговор с Клавой был короток – на шутливый вопрос, не провалилась ли под ее ногой тротуарная доска, Клава резанула, что, мол, ее, Прасковью, это не касается.
А после обеда понеслось. Никто уже ничего не понимал. Где сплетня? Где правда? В чем чья вина? Слухи перенеслись и в другие цехи. У нас же не столовка, а парламент, деповские девчонки там – жу-жу-жу! Может, кто и завидовал Клаве, что она краше их? Но некоторые из парней тоже подключились. Мне стало тошно от всего этого, и непонятно было, откуда поднялось в людях такое и как все закончится. И что делать? Может, погодить, оставить все как есть и пусть оно идет само собой? Нет! Да неужто мы такие, что не сможем ничего? Но кому и как подойти к ней? Крепко я понял в те дни – кроме всего-всего остального, у каждого должен быть человек-друг, с которым можно говорить обо всем на свете. А еще лучше, если не один.