Наконец, выскакивают хохочущим табунком луны – вся дюжина. Не день, конечно, но светлее. Полегче.
Заика мечется, бредит:
– Господин Фарш, не велите наказывать. Мы т-только до цветочного дерева и обратно, уж больно друг хотел Ветке любезность оказать. А на колючку я сам наступил, виноват. Меня судите, д-друга не надо…
– Тсс, тихо.
Даю напиться из фляги. Воды совсем мало, едва на донышке плещется. А из болота пить – последнее дело.
Заика глотает. Поднимает голову, смотрит на меня, не узнавая.
– Г-господин Фарш! Ради П-Прежних! Меня – хоть стрезу на пищу, только не Умника. Вот и господин Гарнир вам скажет.
– Тихо, тихо.
Укладываю его, вновь накрываю брезентом.
Всё-таки правильно я Заику выбрал в напарники. Настоящий друг.
Не повезло. Совсем немного не хватило.
Утром Заика встал, как новенький. Хромал, конечно; так я ему крепкий костыль из болотного деревца вырезал. Пошли потихоньку. Брели да болтали о всякой ерунде, чтобы ужас отогнать. И старались вверх не смотреть: уж больно жутко небо красным видеть, а не зелёным.
– Вот п-переживём гадостное время, – мечтал Заика – я наизнанку вывернусь, но б-бродягой стану, Чёрновласку в жёны возьму.
Смех меня разобрал.
– Она же тебя на две головы выше! Сварливая да капризная. Бить тебя будет, братище! Или в порыве любви задавит нечаянно. Титьки-то у неё – вдвоём не поднять!
– Ничего, п-потерплю, – улыбается, – а коль д-достанет – уйду на болота, за добычей.
– И я с тобой, – киваю, – с таким напарником до самого хребта не страшно!
– Не, – не соглашается Заика, – т-тебе одна дорога – в Преемники. Будешь зеньки таращить, умные речи толкать и поучать нас, голытьбу безмозглую. А время п-придёт – шлем светлый наденешь, когда Учитель твой тапки скинет.
И благостно вокруг, только хлюпает болотина под ногами, свирли курлыкают, да шарики парочками из-под кустов посверкивают, словно глазастый зверёк таращится.
Только не подумал я, что кровь-то Заикина из-под сбившейся повязки сочится-капает.
На запах они и приползли. Десятка два. Безглазыми рылами вынюхали, высосали болотную воду с каплями человечьей крови – и в след вцепились.
А я уже радовался: вот она, золотая вершина Запретной Горы, сияет! Даже если ковылять на одной ноге – за час до своей пещеры дойдём.
Я ещё ночью свой нож к дрыну примотал. Не то доброе копьё, конечно, что я у цветочного дерева выронил, но хоть что-то.
Черви, как всегда, взяли в полукольцо. Пасти зловонные разинули, шипят, едкой слюной брызжут – завтрак предвкушают. Шарики тут как тут, стайкой. Вспомнил я, как Учитель, господин Гарнир, говорил: шарики эмоции чувствуют, эмоциями питаются. Вот и появляются, когда что-то весёлое или ужасное готовится, им всё равно.
Дыхание смог успокоить, лук в руке почти не дрожит. Два раза хлопнула тетива – на два червя меньше. А толку?
Заика завопил, костылём шарахнул ближнего, перебил спину гадине. Умирающий червь завизжал, закрутился – остальные замерли испуганно. Пока своим крохотным мозгом соображали – я ещё троих проткнул.
Да всё равно далеко мы не ушли.
Извивающиеся твари вдруг исчезли, будто в чёрной болотной жиже растворились. И шарики, сияя радужными боками, прыснули в кусты.
Только я обрадовался, что проскочили – и услышал.
Ни с чем его не спутаешь. Низкое гудение. Грозное, как приближающийся ураган.
Стрез!
Руки сразу обмякли. Выронил я своё никчемное копьё. Опустился на колени.
Заика рядом ничком скорчился, чёрный кубик амулета гладя. Бормочет:
– П-пришёл мой час, последним вздохом взываю к вам, П-Прежние: примите меня в чертоге Друзей своих, какого есть – грешного и светлого, г-глупого и слабого…
А я даже молитвы все забыл. И про оберег свой, жёлтый кругляш, не вспомнил.
В голове пусто. Только краем – глаза Ветки. Да ещё женский крик, далёкий-далёкий: «Кровинка моя, сыночек! Живи!».
Вот она, полосатая погибель моя. Появился из-за низких перекрученных деревьев, рухнул на бесчисленные членистые ноги. Сложил перепончатые крылья.
И побрёл к нам, раскачиваясь, острые сочленения конечностей в небо втыкая. Медленно и неотвратимо, как сама смерть. Жвала с руку длиной, острые, как сабли, изготовил. Рвать живое мясо, разбрызгивая кровь горячую мою…
Остановился шагах в пяти. Стоит. Мёртво блестит фасетами.
Не помня себя, завопил я:
– Не тяни, сволочь! Вот он я! Жри уже.
А стрез, будто от крика моего, покачнулся.
Завалился на бок.
И затих.
Упал я в болотную грязь, лицом в ладони. Заплакал, конечно. От ужаса пережитого. От неверия, что – жив.
А сзади уже набегали наши, размахивая копьями. Красавчик меня тряс, орал что-то – только не понимал я ничего…
Любого я ждал: злой ругани, обидной затрещины, сурового наказания. Стоял перед Учителем, повинную голову склонив.
А он только:
– Дурак ты, Умник. Куда вы попёрлись? И когда! Сколько вам, соплякам, объяснять: Сезон кончился, никогда наша жизнь не будет прежней. Всё иным становится в Межсезонье, незнакомым. Я уж сколько их пережил – и всё равно, удивляюсь всякий раз.
Стою, слушаю, соплю в две дырки. А Учитель глаза прикрыл, как всякий раз, когда былое вспоминает. Будто не говорит – древнюю былину поёт: