Не менее известна и внутренняя взаимосвязь между исключительной религиозностью милости
(у Кальвина, которого М. Вебер в этом отношении сильно переоценивает, она лишь наиболее явно выражена) – т. е. религиозным аристократизмом – и политической и церковной демократией (в противоположность религиозной демократии как «равной» способности всех к спасению – т. е. политически-церковному аристократизму – и сословной иерархичности в римской церкви), с одной стороны, и упрочивающейся победой технического и позитивно-научного духа над всякой метафизикой, а также остатками магической техники, с другой. В психоэнергетическом отношении это везде один тот же массовый процесс – рассмотренный лишь в различных аспектах. Он не только соответствует победе территориальных княжеств и государств над имперской силой – его главная причина (в том, что касается возможностей распространения новых составляющих единое целое религиозных и научных движений и доктрин) кроется в союзе этих политических сил с молодой восходящей городской буржуазией. Таким образом, здесь нет речи ни о чисто смысло-логически направляемом развитии религии, метафизики и науки, ни о развитии, первично определяемом экономическими факторами. Новые религиозные доктринеры Реформаций остались бы без территориальных князей одиночками, лишенными всякого влияния, и в лучшем случае сколотили бы вокруг себя на короткое время небольшие секты, в свою очередь, буржуазия как новый класс без территориальных князей ничего бы не смогла сделать.
Суть
специфического вопроса с точки зрения социологии знания заключается, однако, в следующем: почему повсюду, даже там, где, как в преимущественно протестантских странах северной Европы, была преодолена ужасная зависимость метафизического духа от старой церкви, ликвидация этой зависимости не привела к новому подъему метафизики? И почему победа буржуазной демократии на всем поле вплоть до французской Энциклопедии Д’Аламбера была также победой позитивной науки и техники?[282] Или: почему в феодальную эпоху господство сословий в силу политического могущества, крови, традиции, в силу полноты их власти и относительно несвободного труда, было тем не менее связано с довольно глубокой, по сравнению с более поздней, интеллектуалистски-созерцательной структурой знания, с широко распространенной, весьма влиятельной священнической, монастырской и монашеской наукой, а также с подавлявшей и сковывавшей в определенной мере позитивную науку биоморфной и предполагающей реализм понятий метафизикой, которая, пусть хотя бы как «praeambula fidei»[283], но все-таки имела подлинно институциональный характер – а вовсе не была личностно обусловленной системой, как все выросшие на почве Нового времени метафизики относительно «одиноких мыслителей» (Декарт, Мальбранш, Спиноза, Лейбниц, Кант и т. д.)?