Просто подумайте об Иисусе, проклинающем фиговое дерево, потому что он и его ученики были голодны, а на дереве не было плодов. Был не сезон. Это не было виной дерева, тем не менее, он так разозлился, что проклял фиговое дерево, сказав, что оно навсегда останется уродливым.
И это я называю глупостью. Мне все равно, было ли это сказано Иисусом или кем-то еще. Неистовость — это часть религиозности, а глупость — нет. Возможно, если бы Иисус учил немного дольше — ему было всего тридцать три года, когда он умер — я думаю, что будучи истинным евреем, он бы к семидесяти годам успокоился. Не было совершенно никакой необходимости распинать его. Иудеи поспешили.
Я думаю, что поспешили не только иудеи, потому что они лучше знали, возможно, распятие Иисуса пришло от римлян, которые всегда вели себя глупо, по-детски. В истории римлян не было никого, кто был бы похож на Иисуса, Будду, Лао Цзы.
Я могу вспомнить только одного человека, это император Аврелий. Он написал свою знаменитую книгу «Медитации». Конечно, это не то, что я называю медитацией, это размышления. Моя медитация всегда в единственном числе, она не может быть во множественном. Его медитации — это действительно размышления; они не могут быть в единственном числе. Марк Аврелий — это единственное имя, которое я могу вспомнить из всей истории римлян и которое заслуживает упоминания, но это не слишком много. Любой бедный Басе может победить Марка Аврелия. Любой Кабир может ударить императора и лишить его чувств.
Я не знаю, можно ли так сказать в вашем языке или нет, «лишить чувств». Вернуть его в чувство действительно позволительно, но это не моя работа, такое может сделать каждый. Это может сделать даже хороший удар, это может сделать камень на дороге. Для этого не нужен будда, будда нужен, чтобы вывести вас за пределы чувств. Басе, Кабир или даже такая женщина, как Лалла или Рабия, действительно могли вывести императора в запредельное.
Но это все, что пришло от римлян, больше ничего, но все же, это что-то. Человек не должен никого полностью отрицать. Только из вежливости я принимаю Марка Аврелия, не как просветленного человека, а как хорошего человека. Он мог бы быть просветленным, если бы. волею случая, он бы встретился с таким человеком, как Бодхидхарма. Было бы достаточно всего одного взгляда Бодхидхармы в глаза Марка Аврелия. Тогда бы он познал впервые, что такое медитация.
Он бы пошел домой и сжег бы все, что написал. Возможно, тогда он бы оставил собрание набросков — летящая птица, увядающая роза или просто облако, плывущее по небу — несколько предложений, не говорящих много, но достаточно, чтобы вызвать, достаточно, чтобы пустить в ход процесс в человеке, который встречается с ним. Это было бы настоящей записной книжкой о медитации, но не о размышлениях… Множественное число здесь невозможно.
Восток, и особенно Индия, могут быть названы психологами не только одержимыми смертью, но действительно захваченными идеей о самоубийстве. Здесь бы психолог не ошибся. Человек должен жить, пока он жив; нет необходимости думать о смерти. А когда смерть придет, человек должен умереть и умереть полностью; тогда не будет необходимости оглядываться. И каждое мгновение, когда человек живет тотально, любит и умирает — именно в это мгновение человек познает. Познает что? Этого «что» нет. Человек просто приходит к познанию не предмета, но познающего. «Что» — это объект, а «познающий» — субъект.
В то мгновение, когда умер мой Нана, моя бабушка все еще смеялась, вернее, заканчивала смеяться. Тогда она начала контролировать себя. Она была, конечно, из тех, кто может себя контролировать. Но на меня ее контроль не произвел впечатления, впечатление на меня произвел ее смех перед самым лицом смерти.
Снова и снова я спрашивал ее: «Нани, ты можешь мне сказать, почему ты так громко смеялась, когда смерть была так близка? Если даже такой ребенок как я осознавал это, невозможно, чтобы ты этого не понимала».
Она сказала: «Я осознавала, поэтому я смеялась. Я смеялась над
бедным человеком, который пытался остановить колесо, потому что ни жизнь, ни смерть, в высшем смысле ничего не значат».Мне пришлось дожидаться момента, когда я мог задать ей вопрос и спорить с ней. Когда я сам стал просветленным, я подумал, что задам ей этот вопрос. Именно это я и сделал.
Первое, что я сделал после просветления, в возрасте двадцати одного года, я поспешил в деревню, где жила моя бабушка, в деревню моего отца. Она никогда не покидала места, где был сожжен ее муж. Это место стало ее домом. Она позабыла обо всей роскоши, к которой привыкла. Она позабыла обо всех садах, полях, и озере, которые ей принадлежали. Она просто никогда не вернулась, даже, чтобы все привести в порядок.
Она сказала: «Какой в этом смысл? Все устроено. Мой муж умер, а ребенка, которого я люблю, здесь нет; все устроено».