Читаем Прочерк полностью

Недели две каждую ночь мы с напряжением ожидали: за мною придут. Но никто не приходил. И повестки с вызовом не было. А дни требовали безотрывного труда и от меня, и от Мити и поисков квартиры для обмена, для обретения наконец нового общего дома. О Большом Доме мы потихоньку забывали. Память жила в нас, но мы гнали ее от себя прочь. Иначе — расставайся с пером и бумагой.

Всего через два с половиной года — о! насколько более, чем мне, дано было Мите испытать, понять и поверить. Брань и побои, испытанные им на допросах, не чета были «куда поперлась». Выстрел, который он получил в затылок, не чета холостым зарядам — тем хлопушкам, какими стращали меня.

<p>ПРОЧЕРК</p>1

Матвей Петрович погиб. Это было сказано в Москве В. Ульрихом, подтверждено — тоже устно — в Ленинграде А. Гоглидзе.

Меня оставили жить, оставили обдуманно или случайно — не знаю. Тридцать седьмой рвался из меня наружу. Когда я купила толстую школьную тетрадь и взялась за перо, выяснилось, что не менее, чем Митина гибель — да, стыжусь, не менее, — потрясла меня собственная доверчивость ко лживости пустопорожних слов, способность обманываться и обманываться до той поры, пока тебе, лично тебе, не пододвинут стул ногою и не ткнут тебя сапогом в лицо. Братья, отцы, сыновья, племянники, тесть или свекровь, товарищи, друзья запытаны, избиты, расстреляны, отправлены умирать на Север — а я? а я от всего, как зонтиком, прикрыта работой, а милая женщина, которая спасла мне щеку от мороза, жалеет чекистов, палачествующих в эти часы в Большом Доме, а другая милая женщина твердит «дыма без огня не бывает», а третья: «у нас зря не посадят».

«Можешь не писать — не пиши», — завещал нам Лев Толстой. Я не писать не могла. Повесилась бы, если бы вольно или невольно не закрепила на бумаге пережитое. Покончила бы с собой, как кончают предатели.

Надеялась ли я — тогда, зимою 39/40-го года, схватясь за перо, что мои соотечественники когда-нибудь прочтут и поймут?

Ни на что я не надеялась. Никого я не собиралась вразумлять и спасать. Я спасала себя. Как всегда, как всю мою жизнь, спасалась литературой, искусством. Но на этот раз не чужим искусством, а своим. Удалось ли мне создать художественное произведение? Быть может — нет. Но повесть «Софья Петровна» была единственным способом снять со своего горла удавку совести.

Пусть не заподозрит меня читатель в самомнении, но пусть поймет тревогу, мой душевный озноб, когда после Митиной гибели, после двух повестей, прямо и косвенно этой гибелью рожденных (я имею в виду «Софью Петровну» сорокового года и «Спуск под воду» конца пятидесятых), когда — уже в восьмидесятые — перечла я страницу «Охранной грамоты» Бориса Пастернака:

«…изо всего искусства именно его происхожденье переживается всего непосредственнее, и о нем не приходится строить догадок.

Мы перестаем узнавать действительность. Она предстает в какой-то новой категории. Категория эта кажется нам ее собственным, а не нашим состояньем. Помимо этого состоянья все на свете названо. Не названо и ново только оно. Мы пробуем назвать его. Получается искусство.

Самое ясное, запоминающееся и важное в искусстве есть его возникновенье, и лучшие произведенья мира, повествуя о наиразличнейшем, на самом деле рассказывают o своем рожденьи».[23]

Лучшие или посредственные — но рождаются они так. (А не из поисков новой формы, замечу попутно.)

«Мы перестаем узнавать действительность. Она предстает в какой-то новой категории…»

Да, действительность предстала мне в тридцать седьмом в новой категории; возражая великому Пастернаку, скажу, что не только мое состояние представилось мне новым, но действительность и вправду являла собой новизну. И приводила меня в то состояние, ни пребывать в котором, ни выйти из которого без опоры на слово я не могла.

Я и прежде что-то пописывала. Вокруг меня все писали, и я писала — лет с десяти. Дневник, письма, стихи, статейки, рецензийки, рефераты, рассказцы. Почему бы нет?

На этот раз я впервые взялась за перо потому, что не писать не могла. Писала я не о Мите и не о себе, я писала о женщине, которая верует, что «у нас зря не посадят», но продиктовано было каждое слово Митиной судьбою, оледенелою набережною Невы. Моим новым состоянием, продиктованным мне новой действительностью.

«Софья Петровна» — имя нарицательное. Один читатель сказал мне: «Ваша повесть — измерительный прибор. С помощью этого прибора каждый может измерить, сколько в нем самом живет еще рабьего, тупого, глухо-слепо-немого».

Читателей у меня было раз-два и обчелся. Могу припомнить с точностью: я пригласила к себе восемь человек; девятый явился незваный, почти против моей воли. Он не был предателем и не побежал в Большой Дом докладывать.

Но он был болтлив. Он рассказал кому-то об интересной новинке, а кто-то еще кому-то, и в конце 40-го года новость, в искаженном виде, «по цепочке» проникла туда; там стало известно, что у меня хранится некий «документ о тридцать седьмом» — как именовал «Софью Петровну» следователь, вызывавший на допросы далеких и близких.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Актерская книга
Актерская книга

"Для чего наш брат актер пишет мемуарные книги?" — задается вопросом Михаил Козаков и отвечает себе и другим так, как он понимает и чувствует: "Если что-либо пережитое не сыграно, не поставлено, не охвачено хотя бы на страницах дневника, оно как бы и не существовало вовсе. А так как актер профессия зависимая, зависящая от пьесы, сценария, денег на фильм или спектакль, то некоторым из нас ничего не остается, как писать: кто, что и как умеет. Доиграть несыгранное, поставить ненаписанное, пропеть, прохрипеть, проорать, прошептать, продумать, переболеть, освободиться от боли". Козаков написал книгу-воспоминание, книгу-размышление, книгу-исповедь. Автор порою очень резок в своих суждениях, порою ядовито саркастичен, порою щемяще беззащитен, порою весьма спорен. Но всегда безоговорочно искренен.

Михаил Михайлович Козаков

Биографии и Мемуары / Документальное
100 рассказов о стыковке
100 рассказов о стыковке

Книга рассказывает о жизни и деятельности ее автора в космонавтике, о многих событиях, с которыми он, его товарищи и коллеги оказались связанными.В. С. Сыромятников — известный в мире конструктор механизмов и инженерных систем для космических аппаратов. Начал работать в КБ С. П. Королева, основоположника практической космонавтики, за полтора года до запуска первого спутника. Принимал активное участие во многих отечественных и международных проектах. Личный опыт и взаимодействие с главными героями описываемых событий, а также профессиональное знакомство с опубликованными и неопубликованными материалами дали ему возможность на документальной основе и в то же время нестандартно и эмоционально рассказать о развитии отечественной космонавтики и американской астронавтики с первых практических шагов до последнего времени.Часть 1 охватывает два первых десятилетия освоения космоса, от середины 50–х до 1975 года.Книга иллюстрирована фотографиями из коллекции автора и других частных коллекций.Для широких кругов читателей.

Владимир Сергеевич Сыромятников

Биографии и Мемуары