У них в избе стоял немецкий офицер. «Он не был злой, кормил нас консервами, а один раз ночью взял на руки сестренку — грудную — да и бросил в колодец. Четыре месяца, пятый. Он ее взял из люльки, покачал — умелый был, у него, наверное, дома свои маленькие, — она и плакать перестала, а он вышел во двор да и бросил в колодец». — «Зачем же?» — крикнула я. «А вы что — немцев не видели? — с презрением ответила девочка. — Мешала ему дрыхнуть, вот и кинул. У нас что ни двор — во всех колодцах грудняшки валялись».
После этого первого рассказа я начала записывать детей постоянно. Одни отмалчивались и с угрюмостью от меня отходили, другие рассказывали охотно, с жадностью, будто им самим нужен был этот рассказ.
…Но меня снова отнесло в сторону — от своего рассказа к чужим.
Быт мой, при невыносимой жаре, полуголодном пайке и в особенности после перенесенного мною брюшного тифа — быт оказался труден. Я служила во Дворце пионеров, вела там литературный кружок, редактировала кое-какие сборники. Служба; очереди в магазине за гнилыми дынями; попытки обменять на базаре какое-нибудь полотенце на горсть риса или свой паек хлеба — на сахар для Люши, или попытки обзавестись керосином — быт попросту валил меня с ног.
Тяжелее быта, почти уничтожавшего бытие, — «последние известия» со всех фронтов и редкие, пронзительнее бытия и быта, вести из Ленинграда.
Вести! Страшные вести о стране, друзьях, близких — и, главное (для меня), о судьбе ленинградцев.
Летом 42-го года я получила письмо от Геши Егудина.
«16/V 42 г. Ессентуки.
… В Ташкенте, как и повсюду, очевидно, есть ленинградцы зимы 1941/42 г. Общее о нас и городе ты таким образом знаешь. У меня же было еще страшней. В Ленинграде умер мой отец. По дороге сюда умерла моя дочь. Это вещь, которую нормальный человек перенести почти не может. Я после зимних перипетий сделался явно ненормален. Теперь вхожу в некую норму, и это ужасно. Пока спасает еда. Я ем непрерывно в течение всех часов бодрствования. Это действительно заполняет и занимает не только желудок, но существо в целом. Что будет, когда я отъемся? От одних только реминисценций можно будет загнуться. Хотя на очереди новое отвлекающее — завтра иду призываться.
Будь здорова и откликнись.
Геша».
…Повторяю: Ташкент — город демонстративно красивый, природа там щедра и богата. Тополя вдоль широких прямых улиц; под их ветвями необъятная тень; волочишься по жаре от тополя до тополя, и он не обманет — осенит тебя блаженною тенью; на крышах луга ярко-красных маков; днем над городом вечно синее небо, а ночью — огромные, яркие звезды; белоснежные вершины гор вокруг; чуть не каждый месяц — новая весна. А пестрые узбекские халаты, а исчерна-черные косы узбечек, а длинные ресницы, а круглые личики малышей узбечат — личики, словно черноглазые персики. Но чем красивее горы, снега и цветы, чем звучнее прохладное журчание арыков, чем нежнее снег, внезапно усыпающий цветочные венчики, тем больнее сжимается сердце от страшных, сотрясающих душу вестей. Я записывала в дневнике:
Судьбы городов, сел, деревень. Судьба Ленинграда. Судьбы моих родных и друзей. Судьбы солдат.
И — Митя. Всегда и везде присутствующий в моей жизни, хоть и отсутствующий Митя.