Признаюсь: Димуса я невзлюбила сразу. Прежде всего вечный хохот — не смех, а победно-издевательский хохот, округляющий и без того круглое лицо, обнажающий белые, безупречно ровные, один к одному, блестящие зубы. Насколько Ландау долговяз, длинноног, длиннорук, угловат, нелеп и при всей своей нелепости — привлекателен (вероятно, по той причине, что открыт, прям и резок), настолько Димус и не длинен, и не короток, а, что называется, «в самый раз». Нарочитых, дразнящих глупостей не произносил он ни всерьез, ни наподобье Дау «для эпатажа»; был многосторонне образован и безусловно умен. Нелепого, задиристого, как в Леве, или житейски-наивного, как в Мите, в нем ни грамма, зато обдуманный цинизм — через край. Однажды он зашел к нам в редакцию: «Беда… заболел приятель… надо известить тетушку, а до автомата километр… разрешите позвонить…». «Пожалуйста». Димус долго искал тетушкин номер, перелистывая нашу новую, только что нам выданную толстенную общегородскую адресно-телефонную книгу. Потом долго говорил. Потом ушел. К концу рабочего дня наша секретарша хватилась этой необходимейшей изо всех книг. Я позвонила Димусу — не унес ли он с собой по рассеянности? «По рассеянности? — с хохотом ответил Димус. — Нет, я унес ее нарочно. Я нарочно за ней и приходил. Мне она нужна, а нигде не продается. Вот и придумал тетушку». Снова хохот.
Я спрашивала Митю, почему он переносит этакого враля и циника? «Ведь Димус к тому же отчаянный трус», — говорила я и напоминала Мите, как однажды, придя к нам в гости, Димус уже разделся было в передней, но, увидев в приоткрытую дверь, что Люша сидит в постели тепло укутанная, в пижаме и в шерстяных носках, снова оделся: «Я не могу принести Марьянке инфекцию». (Марьянка — дочь его, Люшина сверстница.) Напрасно мы уверяли нежного отца, что у Люши всего только насморк, что насморк через третье лицо не передается, что, наконец, он имеет полную возможность поужинать с нами, не сделав ни шага через Люшину комнату… Он ушел…
Я уверена, испугался он вовсе не за Марьянку, а за собственную свою персону.
Случай с телефонной книгой доставил много огорчений — Мите. Он ходил к Димусу трижды, пытаясь выцарапать нашу редакционную собственность. Димус — ни за что. Хохот! Тут они чуть не рассорились — «навсегда». Однако мне не хотелось вносить в Митину жизнь раздор из-за вздора, и я сама настояла, чтобы они помирились.
— Видишь ли, — объяснял мне сконфуженный Митя, — Димус, конечно, некрасиво обошелся с вашей телефонной книгой… И трусоват… И вообще… Но, видишь ли, физику он понимает… Он умеет интересно думать.
Ну, раз интересно, я дружбе старых друзей не помеха. Митя и с ним — как с Левой! — говорил часами, сидя под потолком на своей лесенке, а потом я звала их к себе чай пить. Димус рассказывал анекдоты, острил и хохотал без устали. В отличие от наших редакционных шутников — Олейникова, Шварца, Андроникова, которые, заставляя нас смеяться до упаду, сами оставались серьезными, Димус первый смеялся своим шуткам. Одно лето жили мы неподалеку друг от друга в Сестрорецке на даче. Люша подружилась с Марьянкой, жена Дмитрия Дмитриевича, Оксана Федоровна, была приветлива и гостеприимна. Помню, как однажды мы с Митей пришли в гости к Оксане и Димусу; пили чай в саду за ветхим, обросшим мхом, деревянным столиком, и Димус с хохотом предложил Мите издавать газету: название «Наш бюст», подзаголовок «Вестник сестрорецкого пляжа». Дальше названия и подзаголовка дело не шло, но по дороге домой мы с Митей не уставали смеяться. «Вот видишь, — говорил он, — и тебе с Димусом весело. Он человек остроумный… И, главное, в физике он понимает…» «В Димусовом смехе — ты не заметил разве? — есть нечто механическое, даже металлическое? — отвечала я. — Но он остроумен, не спорю».
…Да, мне бывало с ними весело, с Митиными друзьями: и с Дау, и с Димусом, и с Гешей. Но не всё в нашей тогдашней жизни труд или смех. Было и горе.
Мы едва не потеряли Люшу.
Однажды ночью, в конце марта или в начале апреля, Люша проснулась от боли в животе. Температура 39. Я сразу заподозрила аппендицит, потому что в юности сама перенесла его. На беду, доктора Михаила Михайловича Цимбала, лечившего Люшу с младенческих дней, в городе не оказалось. Я пригласила крупнейшего специалиста по аппендициту, профессора Буша. Он успокоил меня, сказав, что это случайное отравление, что температура завтра пойдет на убыль.
Завтра — 39,5. На боль Люша, правда, не жаловалась, но все время дремала, неохотно поднимая веки и отказываясь есть.
Послезавтра вернулся из какой-то командировки и сразу приехал к нам Михаил Михайлович. Он наклонился над Люшиной постелью и ничего не спросил, не стал ее выслушивать, выстукивать, даже одеяла не откинул. Только поглядел на нее. Люша вяло поздоровалась и задремала снова.
— Это аппендицит, — сказал Михаил Михайлович и помолчал. — Гнойный. С операцией уже опоздали. Гной уже в брюшине. Перитонит!
— Михаил Михайлович! — вскрикнула я. — Как же вы ставите такой страшный диагноз, а сами даже не осмотрели ее?