— Говоря правду, у меня началась мигрень.
Г. М. откланялся. Теперь уже ничто не мешало мне думать, но соринка в глазу — в мозгу — осталась, и мысли путались. «Все потому, что я тогда опоздала», — тупо думала я. А сейчас надо было без промедления понять — как увидеться, увидеться! или как достигнуть Митю своей тревогой? Надо было сообразить, тоже срочно, что унести из дому, — ведь они сейчас явятся за мною или за Митей, но уж непременно с обыском. Вот унесу — и тогда пойму, как известить Митю.
Звонок. Я отворила дверь.
Вошли двое. Одного я не помню, словно его и не бывало. Второго запомнила на всю жизнь. Это самый страшный человек, какого я когда-либо видела. Лет тридцати. Белесый. Плоское лицо, белые глаза, плоский затылок. Худ, плосок и грязен. Или, точнее, немыт. Кепка комом, и, войдя, он ее не снял. Однако при галстуке. Галстук веревочкой. От этого человека несло давней немытостью: спал он, конечно, не раздеваясь и только урывками. Вряд ли отличал ночь от дня. «Мишкевич все-таки лучше, — подумала я. — А быть может, такой же, только он умывается, чисто одет и спит ночью в постели. У того недоличико, а у этого обструганный затылок, а лицо не отличишь от затылка».
Дальше передней оба они не пошли, только спросили, тут ли проживает Бронштейн, Матвей Петрович? «Здесь, но сейчас он в отъезде». — «Надолго?» — «Нет, всего на несколько дней», — ответила я, от страха сказать правду говоря на всякий случай неправду. «В командировке?» — «Да…» Следующего вопроса я боялась: «где?» (Почему-то решила ответить «в Вологде» — наверное потому, что хотела неправды: Киев — это юг, Вологда — север.) Но они не спросили и повернулись к дверям. «А кто это им интересуется?» — спросила я. «Одна военная организация». — «Военная? Мой муж не военнообязанный».
Ушли. Я пыталась вспомнить, что у нас дома недозволенного. Вспомнила: у Мити в столе стихи Мандельштама. Переписанные Митей от руки. Не какие-нибудь крамольные, нет, но все же стихи поэта преследуемого. Я быстро нашла их, но разорвать не могла. Сжечь — в колонке, в ванной? Нет, стихи жечь нельзя. И Митин почерк жечь я не в силах.
Господи, как я ненавижу лето! Разъезд, разброд, кто — где, а всем надо быть всегда вместе, рядом. Самуил Яковлевич — в Крыму, Шура и Туся в Тбилиси, Зоечка в Минске, Сережа Безбородов охотится в каких-то северных болотах, Геша Егудин пребывает где-то на юге, да и все физики и математики либо в горах, в Теберде, либо у Черного моря… А всем и всегда надо быть в одном городе — и город этот безусловно Ленинград.
Исидор Моисеевич, или попросту Изя Гликин?
Мы когда-то учились вместе в Институте истории искусств и подружились; потом, на втором курсе, он перешел в экономический вуз, но мы иногда виделись. Женившись, он поселился от Пяти Углов неподалеку. Позвонила ему.
— Ты что сейчас делаешь?
— Раздеваюсь. Ложусь спать.
— Оденься и приходи как можно скорее.
Глупо я поступила или разумно? Во всяком случае, неосмотрительно. Я ведь не сомневалась, что они скоро снова заявятся. Да и телефон, вероятно, подслушивают. Значит, я рисковала Изиным благополучием? Да. Значит, рисковала. Может быть лучше, чем компрометировать хорошего человека, сжечь стихи Мандельштама? Ведь существуют они не в одном-единственном экземпляре. Да, может быть, лучше. Но вот уже час, или всего полчаса, я живу новою жизнью, в новом, непривычном мире и сама уже не совсем я. Какие-то бессильные потуги и перебои рассудка.
Скорее, скорее — спасать Митю. Ехать к нему, быть рядом. Мне казалось, когда я избавлюсь от всех других мыслей (о бумагах, например), у меня освободится голова и я сразу пойму, что делать. Теперь соринкой в глазу, мешавшей думать, казался мне не Г. М. со сценарием, а стихи Мандельштама. Убрать из дому стихи Мандельштама. Тогда я наконец сосредоточусь.
Изя пришел через 10 минут. (Желтая кожаная куртка; спокойствие; тихость; твердость. Маленького роста, широкий в плечах, лицо точеное.)
— Ты никого не видел на лестнице?
— Никого.
— Они приходили только что и придут опять… Успеешь унести это? Это Мандельштам.
— Постараюсь.
Взял бумаги, аккуратно сложил, аккуратно засунул за борт пиджака.
— Я унесу это, а потом вернусь. Чтобы ты не была одна.
— Не надо!
— Вернусь.
Он ушел. Я прислушалась: внизу хлопнула дверь. Значит, на лестнице его не схватили. Схватят на улице? Почему вообще они пришли и ушли? Не хотели при мне звонить по телефону начальству: спрашивать, какие будут дальнейшие приказания, раз преступника на месте нет? Может быть, спрашивают, арестовать ли вместо него — меня? Я опять села на Митину тахту. Как это странно, что он сейчас дышит где-то, разговаривает, читает или спит — и не чует случившегося. Всего только какие-нибудь ничтожные сотни километров разделяют нас, какое-то дурацкое пространство, и мы уже — врозь, не видим и не слышим друг друга… Чего же тогда стоит высшая степень зоркости — человеческая любовь, если душе неподвластны физические расстояния, если география победоноснее духовного взора?..
А все потому, что я опоздала. Он ждал меня здесь, в этой комнате, а я не пришла.