Мы любили играть в слова, когда готовили или стирали. В одной из таких игр нужно было заставить человека произнести какое-нибудь запретное слово, например «да».
— Отвечать нужно быстро, — сказала Мена.
— Ладно.
— Что ты готовишь?
— Овощи.
— Они тебе нравятся?
— Нет.
— А я тебе нравлюсь?
Я кивнула.
— Нельзя кивать, так ты сказала «да», — обрадовалась Мена.
— Нет, не сказала.
Я любила играть в слова с Меной, но мне не хватало многого другого, чем занимают детей: цветных карандашей и ручек, книжек-раскрасок, игр «нарисуй картинку по точкам», пазлов.
Как-то раз, когда мы с Меной возвращались из школы, сестра попыталась научить меня свистеть. У меня не получалось. Я пробовала снова и снова, но все без толку. Я сжимала губы и дула, однако наружу вылетал только воздух и ни единого звука.
Всю дорогу домой, всю двадцатиминутную прогулку я пробовала свистеть; я продолжала попытки, когда готовила, и даже ночью под одеялом. И вот, когда мы шли в школу на следующее утро, я тихонько дунула, и, уже на издыхании, послышался легкий свист.
— У тебя получилось! — воскликнула Мена.
Я попробовала еще раз. Ничего.
— Я не могу свистеть, когда улыбаюсь, — сказала я.
Я заставила себя сделать серьезное лицо и повторила попытку; на этот раз получился настоящий свист, долгий и пронзительный.
— Я умею свистеть, я умею свистеть!
Я так обрадовалась, что почти протанцевала всю дорогу до школы. В тот день я свистела при любом удобном случае. Я свистела, когда пришла домой, свистела, когда мыла тарелки. Но вдруг за спиной послышался шум, и я оглянулась. Мена пошла в туалет, и на ее месте стояла Ханиф.
— Где ты этому научилась?
— Нигде.
— В школе?
— Нет, просто научилась.
— Мужчины освистывают девушек; если я еще раз такое услышу, расскажу твоему брату, понятно?
Я кивнула, и Ханиф вышла из кухни.
Когда Мена вернулась, я рассказала ей о разговоре с Ханиф.
— Ей просто обидно, что сама она свистеть не умеет, — прокомментировала сестра, и мы улыбнулись друг другу.
Я больше не свистела в доме или там, где меня могли услышать Ханиф или Манц, но когда мы были не дома, я свистела сколько душе было угодно.
Уборка была моим самым нелюбимым занятием. В доме всегда было пыльно, а пылесоса, который мог бы облегчить мне задачу, у нас не было. Приходилось подметать пол веником, а потом присаживать поднявшуюся пыль шваброй. Противнее всего, однако, было очищать стену рядом с тем местом, где постоянно сидела мать. Я уже не раз видела, как она отхаркивает мокроту и сплевывает ее на стену, по которой она потом сползает. Теперь именно мне приходилось вытирать стену тряпкой и пытаться смыть с плинтуса густую вязкую слизь. Эта гадость всегда попадала мне на пальцы, и приходилось сдерживать позывы к рвоте, потому что выказывать при матери свое отвращение, в то время как я должна была ей сочувствовать, означало навлечь неприятности на свою голову. Это было омерзительно. Мать говорила, что астма заставляет ее так плеваться, и, учитывая, как пыльно было в доме, это вполне могло быть правдой. Но я не верила ей. Почему на стену? Почему не в ведро или во что-нибудь, что легко отчистить? Это было тошнотворно, и маленькому Салиму велели держаться подальше от этого места, тогда как мне, конечно, приходилось там убирать. Мена не могла — не хотела? — и близко подходить к злополучной стене, она говорила, что ее тошнит при одном взгляде на этот ужас.
Еще хуже мне приходилось, когда мать хотела писать. Опять же она заявляла, что ей приходится делать это в комнате, при нас, якобы из-за болезни, чтобы не выходить на улицу. Поэтому под ее канапе всегда стоял ночной горшок. Мы, дети — но только не Сайбер и не Манц, при них мать никогда этого не делала, свидетелями приходилось быть нам, девочкам, и Салиму, — могли смотреть телевизор, как вдруг она доставала горшок, оборачивала вокруг бедер одеяло и присаживалась на корточки писать. Мы лежали на полу, стараясь не прислушиваться, но когда мать заканчивала, она звала меня:
— Самим! Самим!
Мне приходилось забирать горшок, которым только что пользовалась мать, и нести его выливать в туалет. Мену почти рвало, когда ее просили убрать горшок, и этим всегда занималась я, хотя меня тошнило ничуть не меньше.
Тара стала обращаться со мной еще хуже. Я была ее рабыней. Я должна была делать для нее все — подносить ей стакан воды, подавать еду, застилать ее постель, снимать с веревки ее одежду, относить за ней грязную посуду в кухню — она и пальцем пошевелить не желала. Не знаю, как она жила до моего появления в доме. Она говорила при мне на пенджаби, хотя я вначале могла разобрать только свое имя, и взрослые смеялись, глядя на меня.
Тара всегда казалась особенно довольной, когда ей удавалось выставить меня на посмешище. Я начала воспринимать ее как капризную принцессу. Я мстила, раскладывая, как было велено, по местам ее вещи и «забывая» при этом убрать со стула учебник, чтобы она запаниковала, потеряв его из виду.
Однажды Тара позвала меня:
— Сэм, сходи в магазин и купи молока.