Кстати, она не любила у него шершавых пальцев: «И так у тебя, душа моя, руки тяжелые стали как какие-нибудь медные инструменты, а еще и пальцы шершавые. Это все твои газеты! Я, кажется, говорила тебе, Алекс, от них только грязь! И бумага как наждак». Алекс — это на англо-американский манер. Лара готовилась к Голливуду. Он поставил себе за правило не думать ни о ней настоящей — Раиньке, ни о госпоже Рай. И в снах она, слава богу, не приходила. А если и появлялась, то мелькала на периферии кадра. Как-то снилась Ницца, набережная, вечерело — быстро-быстро темнело, будто наверху одну за другой тушили люстры. Зажглась цепочка маленьких огоньков — на горном склоне, вдали. Там по дороге двигался автомобиль. Два больших желтых огня — фары, — как светящиеся узбекские дыни, выплывали из темноты. И было ясно, что за рулем путешествует она, Лара, откидывает голову в шелковом платке назад, смеющаяся, довольная теплым ночным ветром. Одна.
Маяковский, зачастивший в дом Ожогина и почему-то пропагандировавший отращивание усов, водил его в публичные дома. Сначала хотел затащить в клуб новоявленной «свободной любви», уверял, что там поэтессы «такое делают из авангардных побуждений!» и что «озон футуристической революции» декларирует натиск и естественность. Потом понес что-то про «простые позы», отчего Ожогин покраснел.
— Увольте от бесплатной свободы — лучше с кошельком.
А недавно в глубинах квартиры, где втихаря гнездились разного рода приживалы — и откуда они только брались! как на варенье липли к расшатавшемуся хозяйству Ожогина, — появился странный человечек с носом пуговкой, заполонивший второй этаж ящиками с блестящими жуками и заторможенными членистоногими, похожими на свалку щепочек. Звали его Збигнев Манский, или, как он сам говорил, Збышек. Полуполяк-полурусский, зоолог, он был похож на одну из своих щепочек — не то кукла, не то человек.
О Манском и его странных затеях горничная наябедничала, что тот занимается у себя в каморке препарированием жуков и делает маленькие чучелки. Жуков своих Манский хотел снимать на камеру и показывал как-то вечером Ожогину сюжет, одновременно уморительный и неприятный: жук качался на качелях и все боялся упасть. Насекомых Ожогин побаивался. Не то чтобы страдал инсектофобией, но беззвучной, микроскопических размеров живностью брезговал.
Ожогин сидел в полосатом шелковом халате у столика, где был накрыт завтрак. Как часто по утрам у него болел живот. Вернее, ныл, потому что сегодня надо было выходить из дома. В банке заждались — нужны подписи под документами. Чардынин уговорил встретиться с новым сценаристом. Давным-давно прошли сроки примерки нового костюма. Не любил он последнее время выходить из дома — здороваться надо, улыбаться, отвечать на вопросы, задавать встречные. Не хотел ни слышать ответов, ни очаровываться чьими-то — даже своими — идеями. Очаровываться, впадать в состояние, когда все вокруг наэлектризовывается, кажется подсвеченным тысячами невидимых юпитеров, теряет плотность и легко поддается превращениям, которыми он умело управляет. Так часто случалось раньше, и он не желал повторений. Малейший проблеск танцующего перед ним мира напоминал о Ларе, о том, как нес ее на руках на съемочную площадку, и о том, как опускал вуаль на обугленное лицо.
Он хотел крикнуть горничной, чтобы принесла грелку, но раздумал, подлил чаю из самовара, бессмысленно блестевшего круглыми глупыми боками, и развернул газету. «Воровство в дачных поселках». Незачем оставлять в летних домах красивую мебель. «Новая модель патефона». Было бы неплохо подарить кому-нибудь патефон, да хоть бы Чардынину. «Судебный процесс г-на Гуляева». Мимо. Политические новости — мимо, мимо. «Натурбюро Ленни Оффеншталь». Ожогин остановил взгляд на рекламной картинке: комод, из разных ящиков которого выглядывают головки в забавных шляпах, из одного свешивается нога в ботинке с висящими шнурками, из другого торчат женские ступни в балетных тапочках с пробками. Да, конечно, Ленни Оффеншталь. Пигалица. Приносила фотографии натурщиков. Кажется, именно она выпустила на экраны этого жеманного красавца… Жорж… Жорж… Бог с ним! Вот уж стрекоза — прямо в коллекцию Майскому. Закрывала ему глаза, когда Лара… И потом…
Он с усилием вспоминал. Кажется, приходила еще несколько раз, когда он начал выздоравливать. Сидела, показывала какие-то чудные фотографии, щебетала… Пыталась отвлечь, развлечь. Он никак не мог сосредоточиться на ее быстрых-быстрых рассказах. В какой-то момент устал, закрыл глаза. И было еще что-то очень неприятное. Что? То, что посторонняя девица стала свидетелем… Да, да, чужой человек, затесавшийся случайно в чужую беду. Он отчетливо понял, что больше не хочет, чтобы она приходила. Это было не ее горе. Когда он открыл глаза, она сидела с застывшим испуганным лицом и смотрела на него. Молчала. Как будто все поняла. Быстро встала, собрала фотографии, глухо пробормотала: «Извините!» — и выбежала из комнаты. Больше не появлялась. Он так никогда и не узнал, что в тот момент она прочитала на его лице.