Я чуял, что всё не просто так. То-то он такой обходительный. Но что можно подарить рабу, которому даже свобода ни к чему?
— Что ж, отлично. Съездим куда-нибудь. А пока, сделай одолжение, отведи теленка в коровник.
— Я не обслуживаю домашних животных.
Даже когда не воняет, если ты идешь по улицам гетто в гидрокостюме, с доской для серфинга под мышкой, никто до тебя не доебывается. Ну, может быть, какой-нибудь сопливый грабитель окинет тебя взглядом, прикидывая в уме, за сколько можно заложить мой допотопный трехплавниковый серфборд Town & Country. Иногда меня останавливают возле прачечной, с изумлением поглядывая на мои шлепанцы и ощупывая черную полиуретановую кожу гидрокостюма.
— Ты прикинь, а?
— А че это на тебе?
— А куда ж ты ключи кладешь?
Ровно в пять сорок три утра к остановке подъезжает автобус 125, что едет в сторону Эль-Сегундо. Я люблю, когда с громким шипением открываются пневматические двери и водитель радостно меня приветствует:
— Давай скорее, хуйло, а то вонь запустишь.
Водитель автобуса считает, что мы уже не пара, поскольку много лет назад она вышла за теперь уже бывшего гангста-рэпера Панаша (теперь он не слишком известный коп из сериалов и снимается в рекламе пива), родила четверых детей, и у нее есть судебное предписание, запрещающее мне приближаться к ней и ее детям, потому что я таскался за ними до самого дома и орал: «Ваш папочка не отличит ассонанс от элегии! И еще зовет себя поэтом!»
Я сел на свое обычное место возле передней двери, развалился на сиденье, вытянув ноги в проход и закрывшись доской из стекловолокна, словно африканским щитом, способным отразить все ее колкости и оскорбления.
— Да пошел ты.
— Да пошла ты.
Оскорбленный и отвергнутый, я отправился в самый конец салона, положил доску на заднее сиденье и лег на нее, изображая из себя факира с разбитым сердцем, возлежащего на гвоздях, чтобы изгнать душевную боль физической. Автобус неуклюже сползал вниз по Розенкранц-авеню, безответная любовь всей моей жизни Марпесса Делисса Доусон с монотонностью буддистского монаха объявляла остановки, а сидевший за три ряда от меня сумасшедший мужик все повторял и повторял свою утреннюю мантру: «Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке. Я уебу этой черной суке».
Машин в округе Лос-Анджелес больше, чем в любом городе мира. Но о чем никто не говорит, так это что половина из них водружена на шлакоблоки в грязных дворах от Ланкастера до Лонг-Бич. Но именно эти не совсем мобильные автомобили (как и надпись «Hollywood», или башни Уоттс[105]
, или огромное поместье Аарона Спеллинга на 1700 гектарах) позволяют нам сравнивать Лос-Анджелес с древними жемчужинами архитектуры вроде Парфенона, Ангкор-Вата, египетских пирамид или гробниц Тимбукту. Эти двухдверные или четырехдверные древние ржавые произведения искусства стоят непроницаемые ни для ветров, ни для кислотных дождей времени, и мы не имеем ни малейшего представления, как и о Стоунхендже, об их назначении. Были ли это памятники несгибаемым лихачам на блестящих лоурайдерах, украшавших некогда обложки автожурналов? Может быть, расположение орнаментов на капоте и стабилизаторе соответствует расположению звезд в период зимнего солнцестояния. А может, это мавзолеи, место упокоения влюбленных парочек с задних сидений и водителей. Но ясно одно: каждый подобный металлический скелет означает, что на один автомобиль на дороге стало меньше, а пассажиров позорного автобуса — на один больше. Позорного, потому что Лос-Анджелес — это пространство, где самооценка напрямую связана с тем, как именно ты передвигаешься в этом пространстве. Ходить пешком — все равно что побираться на улице. Такси — только для иностранцев и проституток. Велосипеды, скейтборды, ролики — это для детей, сторонников ЗОЖ и тех, кому некуда идти. Зато любая машина, от класса люкс до подержанного драндулета, придает вам статус. Какой бы драной ни была обшивка, какими бы раздолбанными рессоры и облупленной краска, тачка — любая тачка — лучше, чем ездить на автобусе.