Любе от такой его горечи стало страшно. А он, лишь недолго помолчав, снова заговорил:
— Так и продолжал вызывать. И каждый раз начинал с одних и тех же вопросов, только задавал их с разной степенью свирепости. Видно, рассчитывал, что я со страха растеряюсь, запутаюсь и в конце концов проговорюсь. Но мне не в чем было запутываться, я говорил правду.
— А долго пришлось это терпеть? — спросила Альбина.
— К счастью, не очень. Нас отправили в другой лагерь, на север. Там даже уголовникам было запрещено общаться с нами, предателями. Но они нас не трогали. И откуда-то знали, что у таких, как мы, срока нет и после каких-то своих проверок все-таки некоторых отпускают.
— Любу тоже проверяли, — Альбина, видно, хотела отвлечь его, — в фильтрационном пункте НКВД.
— Но я там была недолго, — почти виновато уточнила Люба. — И офицер, который допрашивал, не кричал на меня. Только часто переспрашивал, уточнял и очень подробно записывал.
— Среди наших конвоиров тоже одно время служил нормальный парень. Мне даже было обидно за него, что в столь молодом возрасте он сталкивается с такой действительностью. Ведь эти поощряемые властью издевательства над людьми калечат душу. Но этот парень, видно, был стойкий, не заразился вседозволенностью. Даже команды подавал без матерщины, если вы знаете, что это такое. А после того, как я ему вправил вывих плеча, и вовсе проникся скрытым от остальных конвоиров сочувствием. Удивлялся, что сижу за то, что был в немецком плену, — не добровольно же сдался. А когда приближался к концу срок его службы и предстояла демобилизация, тихонько спросил, не хочу ли я передать на волю весточку о себе. Я, конечно, написал всего несколько слов. Без адреса — его он запомнил наизусть. И без подписи — жена и родители мой почерк знают. Только оказалось, что некому было мою записку прочесть…
Он умолк. И Люба, явно для того чтобы нарушить эту повисшую тишину, спросила:
— А жилье вам после освобождения дали?
— Таким, как я, ничего не дают. Тем более что не имею права жить в столице, даже в родном Каунасе. Существует такой запрет, называется «минус сто», то есть список ста городов, в которых я не имею права жить.
— Так где же?.. — и осеклась.
— Официально, как и положено, прописан на сто первом километре. А приютили меня старые знакомые. Не побоялись «изменнику» отгородить от кухни закуток. По выходным езжу в свое разрешенное место жительства, расхаживаю там, чтобы меня видели. Работаю тоже здесь, в городе. — И, видно, решив рассказать все до конца, уточнил: — Правда, не совсем, вернее, совсем не по специальности, — хирург, который столько времени не оперировал, да еще отморозил в лагере руки, больше не хирург.
— А сколько времени вы?.. — Альбина запнулась, явно не зная, как спросить.
— В немецком — полтора года, а в советском — четыре года и два месяца.
— Но раз выпустили, значит, и до этого энкавэдэшного крикуна все же дошли факты злодейства немцев по отношению к вашему народу. И он, наверное, понял, что вы не могли ни добровольно им сдаться, а тем более сотрудничать с ними.
— Наверное. Но мне пора. — Он поднялся. — Не могу беспокоить своих друзей, они рано ложатся. Извините, что навел на вас грусть. Спокойной ночи.
— Вам тоже. — Любе было его жалко. — Заходите, пожалуйста.
— Спасибо. Большое спасибо.
Альбина ушла вместе с ним, и Люба острей почувствовала пустоту в своей комнатке. Уставилась на табуретку, на которой сидел этот человек с дедушкиным именем, и стало досадно, что не догадалась спросить его, кого из своих близких он ищет. Ведь, наверное, за этим пришел, как многие, особенно в первое время, приходили. И сама не спросила его про Борю. Может, он не погиб, а попал в плен. И потом его тоже забрали в советский лагерь. Даже в тот самый, где был этот человек.
После того как она окончательно поняла, что ни отца, ни мамы с Сонечкой нет, чаще думала о Боре. Хоть бы он, единственный из той, прошлой, жизни, вернулся. Но время шло, уцелевшие, даже после тяжелых ранений, хоть инвалидами, возвращались, и ей все труднее становилось поддерживать в себе надежду, что Боря жив. Потом и вовсе запретила себе надеяться. Даже вспоминать, как в начале их дружбы он, проводив ее до дома, спрашивал: «В следующее воскресенье мне можно прийти?» Пока она однажды не опередила его, спросив: «В следующее воскресенье ты сможешь прийти?» Он рассмеялся, и с того раза, прощаясь, оба одновременно произносили: «До следующего воскресенья!» Потом он стал приходить чаще.
Но после рассказа этого человека о советских лагерях для бывших военнопленных надежда снова забрезжила. Может, Боря не погиб, а попал в плен и догадался назваться поляком. Он же светловолосый и по-польски говорит без акцента. А до сих пор не вернулся оттого, что его дольше проверяют. Эта крохотная надежда ее усыпила…
Когда на следующий день Альбина спросила, как ей понравился вчерашний гость, Люба удивилась, что о столько пережившем человеке можно расспрашивать — понравился, не понравился.
— А он, между прочим, тобой явно заинтересовался.