А может быть, просто потому, что одним дано видеть, и слышать, и чувствовать (даже если они и принадлежат к «потерянному поколению»), а другим — не дано.
Одни живут всю жизнь как под колпаком, и жизнь для них — лишь что-то воображаемое, а для других жизнь есть нечто очень конкретное, осязаемое, всегда разное и очень увлекательное.
Хотя, возможно, особая острота зрения или слуха диктуется у этих счастливых людей неким подсознательным ощущением возможной беды. Так, во всяком случае, писал своих героев Хемингуэй, и, видимо, сам был таким.
Так вот, мужчина, пришедший к доктору, едет попрощаться с местами, где воевал, где можно теперь поохотиться на уток и где живет девушка, которую он любит. Хотя эта девушка годится ему в дочери.
Он знает, что это
И этот вот человек, а он полковник, а в недалеком прошлом даже генерал, у которого лицо и руки в шрамах от ранений, — этот человек приезжает в Венецию и проводит там некоторой время со своей девушкой, со своим шофером, с партнерами по охоте и со своими тяжелыми мыслями.
Но тут хорошо было бы разобрать каждую страницу и объяснить, как она сделана, но боюсь, что от любви к каждой из этих страниц я просто начну переписывать то, что у Хемингуэя, на свою собственную бумагу.
Итак, его герои часто живут в предчувствии беды, но именно живут — чувствуют, осязают, видят; и все это так остро, так предельно остро.
Кто-то когда-то сказал, что у Хемингуэя лаконичный диалог, дескать, «да, — сказал я; нет, — сказал я» и т.д.
Но это так далеко от правды или в крайнем случае это лишь часть правды, ибо, может быть, ни у кого действительно наряду с какой-то особой краткостью нет таких обширных, таких всеобъемлющих диалогов.
Иногда кажется, что люди, им описанные, говорят часами, часами сидят в кафе, едят, пьют и болтают обо всем на свете, и болтовня — это так часто выражение их близости друг другу.
Ну хотя бы у того же полковника и Ренаты — его девушки из Венеции.
Они говорят и о прошлой войне, и о любви, и об искусстве, и просто ни о чем, о чем попадется — о соседе по столику. И вот из чего-то, что попало в поле их зрения, вырастает вдруг целая тема, она растет, внезапно меняет направление и вдруг становится совсем другой темой.
Люди у Хемингуэя, сидя за столиком и болтая, всегда пьют и легонько, а часто и сильно пьянеют, и разговор в соответствии с этим становится каким-то неукротимым.
Самому Хемингуэю как будто бы невозможно уже справиться с ним.
Люди разговаривают не по какой-либо схеме и не по делу, а совершенно свободно, импровизируя, они часто даже как бы
Это действительно иногда похоже на импровизацию в джазе, когда, допустим, саксофон начинает как будто бы думать вслух, он словно развивает какую-то мысль, то уходя далеко-далеко от первоистока, то снова к нему приближаясь. И это доставляет удовольствие музыканту. Это его творчество.
И болтающим за столом их болтовня тоже доставляет удовольствие, потому что это признак их близости, родства. Значит, им есть что сказать друг другу, а если даже они ни о чем особенном не говорят, то и бесконечные пустяки доставляют им радость присутствия друг возле друга.
Вот как полковник с этой девушкой, так и Хадсон с детьми из «Островов в океане».
О чем только не разговаривают эти люди!..
Мне всегда кажется, что когда Хемингуэй принимается за такой разговор, то и сам немножко пьянеет в процессе письма и, как музыкой в джазе, —
Ему уже трудно себя остановить — он импровизирует. Ему доставляет удовольствие каждый переход, каждое изменение, каждый нюанс темы. И в конце концов полнотой разговора он создает удивительную полноту взаимоотношений тех или иных своих героев. Полноту их жажды быть друг с другом. Или наоборот — полноту их конфликта, когда они, говоря бог знает о чем, постепенно наливаются гневом или отчаянием, и часто совсем не по поводу того, о чем говорят.
Как интересно и тревожно следить за течением хемингуэевских разговоров... Так же интересно и тревожно, как следить за течением и изменением мелодии в современной музыке, когда любой почти незаметный переход, пропущенный тобой, может лишить тебя понимания всего последующего.
Говорят, что Хемингуэй выработал манеру именно так писать диалоги. Это верно, быть может, но вместе с тем, когда слушаешь в самой жизни те или иные беседы, как часто замечаешь эту мозаику, кажется, совершенно бессвязных элементов. На самом же деле все крепко связано какой-то глубоко скрытой сущностью, о которой, возможно, так ни разу и не будет сказано впрямую, но которая зоркому глазу и чуткому уху должна быть видна и слышна.
Мне кажется, что Хемингуэю всегда важна не только сущность, но и та причудливость, в которую эта сущность в разговорах облекается.