Страшный спектакль, лишенный гармонии и какого бы то ни было просветления. Однако обозрим, что называется, собственные сегодняшние "грады и веси" — не отыщется ли вдруг какого созвучия с экстремистским шекспировским спектаклем Роберто Чулли? Но, пожалуй, ведь и "Веракрус" несет в себе нечто знакомое? О звучании же третьего акта "Гамлета" в изложении наших гостей и говорить нечего: стоит только повнимательнее оглядеть окрестности отечественного политического пейзажа...
...Нетпросветления. Более того: из темноты возникая, спектакли сегодняшнего Театра ан дер Рур в темноту под занавес и возвращаются. Яркий мир сценических подмостков оказывается подернут и окаймлен непроницаемой тьмой. Художник громадного сценического темперамента и неуемной режиссерской фантазии, кажется, овладевший всеми секретами прошлой культуры и обживший все закоулки философской мысли, с беспримерной искренностью "взглядывается в свой ночной кошмар" (Александр Блок). Природный "доктор Дапертутто", маг и волшебник театральной игры, отрицает ныне то, чему вчера еще поклонялся, чем завоевал благодарную признательность театральной публики всего мира...
О ком он плачет? Не о нас ли? Надолго ли его великий талант погрузился в "ночь и молчание"? И, по слову Томаса Манна, "скоро ли из мрака последней безнадежности забрезжит луч надежды"?
(Плач доктора Дапертутто // Независимая газета. 1994. 16 сент.).
ГЕРМАНИЯ-РОССИЯ
Февраль 1994 г.
Самое примечательное в "Орестее" Петера Штайна — внутренняя полемичность при внешнем эпическом спокойствии. Автор интеллигент-нейших, полных ностальгии по прошлому "Трех сестер" и "Вишневого сада" наэтот раз, как кажется, бросает решительный вызов всему и всем.
Прежде всего, конечно же, традиции, Эсхилу — самой своей безрассудной попыткой в пределах единой постановки освоить колоссальный по объему и сложности текст трилогии. Современной сцене — масштабами своей работы, сравнимой по грандиозности с древнегреческими театральными празднествами. Привычкам зрителя — спектакль, представляющий все три части "Орестеи" ("Агамемнон", "Хоэфоры", "Эвмениды"), длится семь часов кряду, с чего для многих и начинается его небывалая сенсационность. Наконец, — всевозможным постановочным, сценографическим и прочим трудностям, включавшим и сложность общения с русскими актерами...
Из всех этих "поединков" немецкий режиссер выходит победителем.
С профессиональной стороны спектакль Штайна выглядит безупречным. Режиссером учтены и освоены все технические особенности Театра Российской армии. Актеры работают самоотверженно и с пониманием общего замысла. Зрители, несколько, правда, потрясенные длительностью спектакля, в конце концов, как кажется, соглашаются отождествлять себя с "демосом", заполнившим афинский амфитеатр. Трилогия Эсхила мало-помалу подчиняется воле режиссера, становится частью разработанной им театральной структуры.
Обратившись к новому переводу, дав его в своей редакции, Штайн достигает эффекта обновленного звучания старого текста. Значительным становится буквально каждое слово, и каждое же доносится до зала. Стремясь к уравновешенности всех мотивов, режиссер, словно бы вспоминая уроки старой немецкой "драмы для чтения", не столько "инсценирует", сколько предлагает нам "прочесть" пьесу вместе с ним.
Выразительно решенное пространство спектакля (художник Мой-деле Бикель) становится прежде всего вместилищем слова; атмосфера действия творится им же. В песнях хора, произносящего текст в унисон, нередко даже в партиях актеров-протагонистов смысл слов оказывается куда важнее их звучания, эмоция скрадывается мыслью. На первый план выходит логика. Заклинания превращаются в красноречие, поэзия — в декламацию. И даже ритуал, к которому восходит, с которым сроднена древнегреческая трагедия, сведен к минимуму, скорее описан в слове, нежели воссоздан в действии.
Эсхил предназначал свои трагедии, которые называл "крохами от великих пиров Гомера" (именно от "пиров"!), для наивных, верящих в богов и жаждущих чуда современников. Спектакль Штайна с самых первых своих мгновений принимает во внимание скептицизм современной, прежде всего — западной, публики, настроен на волну публицистики. Он скорее отсылает нас к "эпическому театру" Брехта, нежели обнаруживает свое родство с экстатическими афинскими представлениями.