Этот спектакль не мог не стать одним из центральных событий "Золотой маски". Однако же после неоднократных, всем памятных гастрольных встреч изменилась, как кажется, природа зрительских ожиданий — повысился порог готовности признать за всякой новой работой литовского режиссера статус события.
Дело в том, что общий тип постановок Някрошюса уже хорошо известен. Особенности его режиссерского мышления от спектакля к спектаклю мало меняются. Можно сказать, что на этот раз мы готовились обнаружить новизну в конкретных художественных результатах. Ведь заранее было ясно, что и в "Макбете" будут явлены парадоксальные ассоциации, своевольная игра изощренного воображения, подчас предельно далеко отстоящего от драматургической основы, причудливый поток сценических образов — неожиданных, поражающих, обескураживающих, зачастую рожденных не столько рефлексией художника по поводу пьесы, сколько саморефлексией, погружением в тайники собственной личности. Весь вопрос в том, предоставит ли Някрошюс на этот раз возможность подключиться к этой игре ассоциаций, пережить эту неотразимость образов.
Вопрос не лишний, когда речь идет об искусстве того типа, к которому принадлежит Театр Някрошюса, об искусстве, которое не столько сообщает, сколько провоцирует. Такое искусство всегда сопряжено с риском, и каждый его единичный акт, что называется, пан или пропал, а разброс творческих результатов может оказаться непредсказуемо велик.
Например, "Гамлет", предыдущая постановка Някрошюса, при всей ее громоздкости, перегруженности, отрывочности, при всей нарочитой затемненности смысла, представляется очень значительной. Будоражило и завлекало высокое поэтическое косноязычие. В спектакле сходились лед и пламень, белое и черное, движение и покой, и этот спор казался едва ли не значительнее самих коллизий трагедии. Западали в память многие режиссерские "отсебятины", лучшей из которых было появление в финале Призрака в какой-то белоснежной бурке (при чем здесь бурка?), на которую он укладывал бездыханное тело сына и долго баюкал его, долго оплакивал — "обвывал". Пожалуй, всего было через край — и пред-игра, и пост-игра, и актерская плюсовка, которая вторила режиссерскому перебору. Но в лучшие минуты чувствовалась внутренняя значительность, присутствие духовного усилия, мучительного стремления додумать что-то важное для самого художника и, может быть, что-то выговорить для нас, зрителей.
"Гамлет", может быть, и не обогатил нас новым видением пьесы, не обновил наши представления о ее персонажах (честно говоря, сам Гамлет помнится сегодня смутно, прочие же лица и вовсе выветрились из памяти). Но спектакль волновал острым ощущением трагизма, тем, что раскрывал органическую связь с тайной жизни и смерти (почти по Льву Выготскому, который считал центральной темой "Гамлета" тайну загробной жизни и воспринимал Призрака едва ли не как главную фигуру).
В тот раз Някрошюс пропустил "Гамлета" через себя, обнаружил сопричастность метаниям принца и проблемам трагедии, а уж потом, в меру своего дара, стал дистанцироваться от героя, "остранять" свое восприятие произведения. Что соответствует практике постмодернизма, который вступает с первоисточником в игровые отношения и исходит из того, что дом следует изображать как можно менее похожим на дом. В этом случае одинаково важны как момент несходства образа с натурой (спектакля с пьесой), так и сохранение ощутимой внутренней связи между ними (поскольку в противном случае попросту перестает работать механизм "остранения"). Однако вряд ли стоит выводить из особого— постмодернистского — типа мышления режиссера абсолютную суверенность его фантазии, его право сочинять спектакль вообще без опоры на драматургию, отстаивать его, так сказать, тотальную творческую безответственность. Как бы радикально ни отличалось данное художником-постмодернистом "изображение дома" от самого этого "дома", мыто прекрасно понимаем, что изображен именно дом и получаем от этой двойственности и синхронности сходства-несходства особую остроту эстетического переживания.
Как сказано, при осуществлении художественной системы, в которой работает Някрошюс, ассоциации могут быть как неожиданными, так и банальными; образы как многозначными, так и скудными. Поэтому без своего рода ответственности художника все же вряд ли можно обойтись. Сказанное, впрочем, относится далеко не к одному только Някрошюсу и его новой шекспировской постановке. Именно "Макбет" то ли своей тематической и образной ясностью, то ли композиционной простотой и краткостью (в сравнении с другими шекспировскими трагедиями), как показывает практика театра и кино, провоцирует художников на поиск, заставляет демонстрировать разнообразие исходных намерений и художественных результатов.