– Мерзость, – ответил Гуров и увидел в старческих глазах слезы. – Бильярд тут не виноват, Кирилл Мефодиевич. Я мог, к примеру, чертежный карандаш найти или, скажем, тюбик с краской.
– Чертежников да художников вы не запретили, – ответил старик. – Нужного вам отыщете, всех марать не станете. А нас, грешных, – он тяжело вздохнул, – мы вроде как вне закона и всегда на подозрении.
– Неправда!
– Ладно, не уговаривай, я что, не понимаю? – Старик огладил полированный кий. – В клубы, где еще не закрыли, пока не ходи.
Гуров записал два адреса, прощаясь, задержал слабую руку, посмотрел в выцветшие глаза:
– Большое спасибо, Кирилл Мефодиевич, очень большое.
В бильярдной было три стола, но присутствующие внимательно следили за игрой лишь на одном. На двух других столах игра велась легко и непринужденно, игроки негромко переговаривались, шутили и смеялись. Короче, на двух столах играли, а на одном то ли работали, то ли сражались, а скорее, и то и другое одновременно. Напряжение исходило не только от играющих, его излучали и зрители, некоторые после каждого удара дергались и гримасничали. Раздавались возгласы одобрения и разочарования, следовали комментарии, проводился профессиональный анализ ситуации. Зачастую мнения высказывались противоположные, но тон всегда был безапелляционным.
Гуров пришел сюда больше часа назад, присматривался и думал о том, что зритель в бильярдной являет собой синтез трех различных категорий. Футбольного болельщика в его худшем варианте – всезнайства, базарного тона и нецензурного лексикона, затем – интеллигентного, вдумчивого наблюдателя шахматного матча, который перед каждым ударом-ходом просчитывает варианты. И одновременно зритель в бильярдной напоминает завсегдатая ипподрома (Лева вспомнил молодость, дело Крошина), который шелестит купюрами, прикидывает, какую ставку он может себе позволить и стоит ли ее делать?
Играли двое, участвовали в игре почти все присутствующие, человек двадцать – не так много, бильярдная не стадион, не ипподром и не шахматный клуб.
Гурову почему-то казалось, что в бильярдной незримо присутствуют Грин, Куприн и дядя Гиляй, она романтична, загадочна и пахнет прошлым.
Играли в фишки, игру для Гурова малопонятную. В центре стола ставилось «каве» из деревянных столбиков, в центре пятая фишка, чуть более рослая. Игра велась тремя шарами, два «чужих», один «свой», помеченный черной тушью. Кием можно бить только по «своему». Задача – «своим» шаром попасть в «чужого» так, чтобы он, ударившись о борт, сбил фишки. За сбитые фишки на доске мелом записывались очки, выигрывал набравший первым шестьдесят очков. Казалось бы, простая игра вызвала у зрителей живейший интерес, разжигала страсти, обсуждения велись на языке, стороннему уху непонятном.
– Не от двух надо было играть, а от трех.
– И винт не левый нижний, а правый верхний.
– Не надо было играть, надо было «мазать».
Гуров за игрой не следил, профессиональных суждений не слушал, наблюдал людей.
Что значит – нет особых примет? Среднего роста, среднего телосложения и возраста. Не седой, не лысый, без бороды и усов. Очень даже неплохие приметы. Следовательно, всех молодых, высоких, толстых, хромых, бородатых, лысых, рыжих, седых отбрасываем. Что у нас остается?
– Здравствуйте, Лев Иванович.
Гуров повернулся на сытый, самодовольный голос. Рядом стоял коренастый толстячок. Гуров кивнул в ответ, чувствовал, здороваться не обязательно, приглядывался, толстячка с бородкой не узнавал. Тот подмигнул заговорщицки, жестом пригласил отойти в сторону, Гуров отошел, прикрыл бородку толстячку ладонью, спросил:
– Давно освободились, Зырянов?
– Судя по вашему визиту в сию обитель, вы на повышение не пошли, в операх пребываете. Что же, каждому свое. – Он был явно доволен ситуацией. Вот, мол, никто не знает, кто ты есть, а я знаю. – А в ответ на ваш бестактный вопрос отвечаю: меня из зала суда за недоказанностью освободили.
– Безвинного, – подсказал Гуров.
– Зачем глупости говорить, я человек серьезный. Освободили виновного, но из-за вашей плохой работы недоказанно виновного. Судья, конечно, все обо мне понял, но он под законом ходит. Когда приговор читал и меня приказал освободить, так взглянул, что будь у меня совести хоть чуток, то я бы заплакал и в сознанку пошел.
– У вас с совестью все в порядке? – Гуров достал из кармана мелок и стал его подбрасывать на ладони.
– Не жалуюсь. – Зырянов улыбаться перестал. – Вы совестливы, а я – нет, в жизни должно присутствовать равновесие. А вы, Лев Иванович, никак игрой увлеклись? Так я распоряжусь, нам столик освободят. Сыграем? Нет, не будет игры. На этот крючок, – он ткнул пальцем на мел, – простачков ловите. Чтобы посредине дня человек из МУРа сюда играть пришел? Слабенькая у вас наживка, Лев Иванович.
– Не боитесь? – Гуров мягкость из голоса убрал. – У меня есть приятель, упрямо повторяющий, мол, земля вертится. Она в один прекрасный момент может так повернуться, что вы все теперешние слова захотите назад проглотить. А они вылетели. У вас с совестью, а у меня с памятью все в порядке.