Читаем Профессор риторики полностью

Видно, я задремал, уронив на стол голову. Очнулся: ключ поворачивался в двери. Она открылась. И снова почему-то стало тихо. Я поднялся и вышел в коридор.

Мать стояла у самой двери, прислонившись к притолоке. Голова ее была опущена, так что волосы почти закрывали лицо. Она не двигалась.

Я взял из ее рук сумку, повесил на вешалку. Мать не шелохнулась. Я обнял ее за плечи – точно так, как всегда делаю, когда она плачет, – и повел в комнату, к дивану. Но она не плакала. Просто молчала и старалась на меня не смотреть. Она вообще никуда не смотрела. Я посадил ее на диван, она отвернулась и легла ничком, мимо подушек, лицом в ковер.

Я сидел рядом и медленно гладил ее по спине. В комнате стало уже темно. Наконец острые лопатки судорожно дрогнули, и она зарыдала. Это был не обычный плач. Она вся превратилась в рыдание. Я взял ее запястье. Пульс неровный. Ритм не просто сбит – сплошной хаос.

Через час под окном я увидел желтую машину реанимации. Все это время, держа мать за руку, я слушал, как на мосту, в пробке, сквозь серый дымный туман воет сирена. Но пробиться к нам все не удавалось.

Когда вошли врачи, она сама перевернулась на спину, привычные руки облепили ее датчиками, и никотинамид потек в вену по каплям медленно-медленно. Жизнь уходит гораздо быстрее. Врач, мрачный, как ворон, сидел насупившись, вводил лекарство и расспрашивал. Постепенно лицо его светлело, и вот он вздохнул с облегчением:

– Ну, на этот раз пронесло. Налаживается. На кардиограмме инфаркта нет, обыкновенный пароксизм мерцательной аритмии. Как сейчас? Сердце чувствуете?

– Как это?

– Ну, вы чувствуете, что у вас есть сердце?

– Конечно, – ответила она.

– Вы меня не понимаете. Здоровые люди не чувствуют. Будто его и нет вовсе. Чувствуете, что оно бьется?

– Нет.

– Ну, значит, все. Обошлось. Давление в норме, два часа не вставать. А то в обморок упадете. Понимаете, кровь вся к ногам – и вот. Нервничать вам нельзя. Феназепам – и спать до утра. Все.

Провожая их к двери, подтаскивая тяжелый ящик кардиографа, я спросил:

– И все-таки, доктор, отчего это?

– Ну, судя по тому, как давно был последний пароксизм, а также по тому, что написано у нее в выписке из клиники, что вы мне показали, у нее – конкретно у нее, заметьте, – это от нервов. Исключительно. Она ведь не пьет, не курит, в отличной форме, красивая женщина – поискать, в ее возрасте практически не встретишь: вес на целый пуд меньше роста, мышцы тренированные, живот плоский – да таких не бывает просто… Разве среди шоу-публики или спортсменок там…

Поняв, что несколько увлекся, врач резко закончил уже за дверью:

– Но что вы хотите? Дисфункция водителя ритма. Это серьезно. Беречь, беречь и беречь. Немедленно успокоить – я уж не знаю, что у вас там, – и пока острый период эмоциональных переживаний не пройдет, держать на феназепаме. Пустырник пусть пьет. А, пьет? Ну, следите, чтоб регулярно. Чуть что – немедленно вызывайте. Тут стесняться нечего. И дожидаться тоже. Опасно.

Когда я вернулся к ней, она лежала так же, на спине, и ее слишком светлые, спокойные и пустые глаза смотрели мимо.

Я сел на край дивана:

– Что ты, мамочка, милая, что случилось?

Она наконец посмотрела на меня. Глаза стали еще больше, лицо еще белее.

– Я должна тебе рассказать… Только боюсь, что опять заплачу. Не сдержусь и заплачу. Понимаешь, откуда-то поднимается такое горе, такое страдание – подкатывается прямо к горлу, волной. Захлебываешься, как будто тонешь. Боюсь, что, если опять так заплачу, умру. Вообще я не против. Умереть. Мне не страшно. Но только не от этого. Я не хочу умирать от этого.

Я гладил ее по волосам.

– Ну и не надо. Выспишься, утром расскажешь. Утром всегда все другое.

– Нет, сейчас. Завтра уже нужно будет что-то делать. Что-то решать. И потом, я уснуть не смогу с этим на душе. И проснуться не смогу тоже.

– Ну, давай сейчас. Только не бойся. Ничего не случится. Я с тобой. Лекарства все еще действуют. Ты смотри на все будто со стороны и рассказывай. Как про чужое.

– Я ездила на… на дачу… – Она остановилась. Отвела взгляд. И продолжала, глядя в пространство: – Ты там с начала лета не был. Или это был конец мая? Помнишь, мы сидели на лавочке, ждали поезда. И встретили там эту девушку. С такими пристальными глазами. Она на меня так смотрела… Как-то очень правильно. Да, слишком правильно. Ну, ты не понимаешь, и не надо.

Пока ты был в экспедициях, прошел июнь. Я была в Москве: кончался семестр. Отец жил на базе в Бубенцах. Потом у меня оказалось недели три свободных, и я провела их на даче. Одна. Ну, ты с друзьями несколько раз приехал, а так – одна. В Троицком была только Виталина, мы с ней по вечерам пили чай, я купалась, ездила на велосипеде. К твоему возвращению из Антиохии, как ты, может быть, заметил, – тут мать грустно усмехнулась, – я была уже в Москве. Начались приемные экзамены, я в комиссии. А сегодня днем решила съездить на дачу – только взять кое-какие записи. И несколько книжек. Вот и съездила.

– Ну? Что?

– А то, что твой отец там. А вовсе уже не в Бубенцах. И не один.

– То есть? Студентов, что ли, опять назвал? Но ведь они в Тверской, с волчатами. У них наблюдения непрерывные. Суточные.

– Вот и я так думала. Что, где студенты, там и он. Да он мне вчера еще звонил по мобильнику, как бы из Бубенцов, узнавал, как мы живем. И какие у меня планы. Я сказала, что начались экзамены и что в ближайшие дни я в Москве. До конца недели. Я и сама не думала, что поеду. Это все вдруг. Книжки понадобились.

– Так с кем он там? Не один? Как это?

– Вдвоем, милый. Вдвоем с аспиранткой. А зовут ее моим именем. Сашенька.

– Ты что, с ними разговаривала?!

Она снова взглянула на меня. В душной темноте комнаты глаза ее почти светились, белели щеки, а на них блестели две тонкие полоски. Я открыл второе окно. Гарью запахло еще сильнее. Гарью – и еще чем-то кисловатым. Неужто серой?

– Нет. Нет, конечно. Я просто посмотрела на них, прошла мимо, поднялась наверх, где я пишу, и взяла свои записки. Да, ты знаешь, что странно? Тогда я этого не заметила, а теперь вспоминаю… вижу. Ясно вижу. Помнишь, когда вы с друзьями заезжали в июле, ночью в окна залетали шершни? Приходилось закрывать, в такую жару! Бились в стекла… Из гнезда под крышей пролезали через щели в вагонке в мой кабинетик, жужжали, целое нашествие. Жили всегда на даче, сколько я помню, но никогда не докучали, как в это лето. И вот я вхожу по лестнице в кабинетик, а там… весь пол устлан дохлыми шершнями – большинство уже сухие, потемнели, некоторые мягкие, ярко-полосатые, чуть пошевеливаются, а по стеклам ползают – не счесть, все вялые, отрываются один за другим и падают вниз, на пол. И там замирают. Нет, представляешь? Весь пол, все окна… Чтобы взять со стола записки, пришлось пройти по шершням. Ты знаешь, сколько их там было? Сотни! Под ногами хрустели… Это, наверное, какой-то мор. Вирус. А запах там был – не представляешь! Сверху, из-под вагонки на потолке, из гнезда, наверное, капала какая-то темно-коричневая жидкость, растекалась по полу – густая, вязкая, и – страшная вонь: воск и тухлое что-то, гнилое…

Я пробралась к столу, записки схватила, а книжки забыла. Когда спустилась, там, под желтым абажуром, в этой норе, где все всегда сидят, этих двоих уже не было. И я пошла вниз, к калитке, не оглядываясь. И потом мимо церкви. Знаешь, милый, я все эти три недели в июле ходила в храм. Меня Виталина отвела к батюшке. Я, что называется, воцерковилась. Вот.

– Ты??

– Ну, потом объясню. В общем, вот так. И сразу пришел поезд, и я уехала. И вот дошла до дома. Господи, как я счастлива, что ты тут. – И она опять заплакала, только тихо. И, не двигаясь, все так же лежа в подушках, медленно вытирала слезы. Белые кисти крупных прекрасных рук, белые щеки… Словно белые голуби в ночной голубятне.

– Я ее убью. – Я не узнал своего голоса. – Убью. Мне не жалко. Я ненавижу людей. Не-на-ви-жу. Я ее просто сброшу с лестницы, в проем. С пятого этажа. Когда она следующий раз придет на факультет. Когда поднимется на кафедру. Сброшу в проем, и все.

– Господи, Ники, что ты, – прошептала мать. – Избави Бог.

– На даче! Но это же наш дом. Мой родной дом! Был! Ведь теперь она там живет! Что ж, может, и всегда будет жить? Нет, слушай, давай уедем. Бросим все и уедем. В Голландию, к Тиму и Улен. Тим нас пока поселит, а там посмотрим. А, знаю. Сначала ты поедешь отдохнуть, то есть просто чтобы тебя завтра уже отсюда отправить, ну, в крайнем случае, послезавтра. Недели на две. Это я смогу. Давай. А пока я все подготовлю. Мы ведь с тобой вдвоем. Это и есть наша семья теперь.

– Давай, Ники, милый. Мне тут совсем плохо… И туда я никогда не вернусь… – И она снова заплакала, совсем, совсем тихо, уже засыпая.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже