- Да как же это можно - Палыча не знать?! Это ж Палыч!..Такой мужик!.. - и дядя в приливе чувств едва не опрокинул бутылку, прежде чем удариться в ностальгические воспоминания. Как весь их курс во главе с Палычем ходил в незабываемые походы с ночевкой: тот, длиннющий, костистый, растрепанный как леший, на правах научного руководителя учил их ставить палатки и, забыв о «ноблесс оближ», чертыхался, вбивая колышки в каменистую почву; а с наступлением темноты, выползши из своих уютных укрытий, они рассаживались вокруг костра, и Палыч, легко встряхивая дивной, начинавшей уже тогда седеть гривой, чуть хрипловатым голосом пел: «Изгиб гита-ары желтой / ты обнима-аешь нежно», хотя сам и обнимал гитару; и Осе страшно хотелось быть на месте этой гитары (это, по-моему, уже сказывалось выпитое!). Он обожал его, боготворил. Он подражал ему во всем, от походки (гордой!) до манеры одеваться (аскетичной!), и даже начал произносить «достаточно» как «
- А ты помнишь, как мы с тобой ходили к нему в гости? Ты еще совсем вот-такусенькая была? Ну, помнишь?..
Ничего подобного я не помнила - что и немудрено, учитывая тогдашнее состояние моего «Я»; но Оскар Ильич не унимался:
- Ну как же, ты еще вцепилась тогда в бюстик дедушки Ленина - стоял у него такой на трельяже: вцепилась как ненормальная и не хотела отдавать, мы тебе вдвоем пальцы разжимали, еле отняли, - а ты потом всю дорогу до дома ревела?..
Тут, действительно, что-то забрезжило в моей памяти - очень слабо, урывками: нечто блестящее, очень гладкое на ощупь, шарообразное и в то же время с причудливыми выступами; внезапно вспыхнувшая страсть, секунда восторга обладания и затем, почти сразу - адская, невыносимая боль потери. Так это, значит, тоже было как-то связано с Владом?.. Забавно.
А дядя все предавался ностальгии. Юбилей Палыча! Вот это был праздник!.. Весь факультет несколько дней не просыхал!.. Они, студенты, приподнесли ему тогда роскошный торт, собственноручно испеченный домовитой Оленькой Трубниковой - москвичкой в пятом поколении, на которую он, Оскар, в то время имел виды (она жила в Хамовниках). Ну и торт же был, загляденье! - пышный, огромный, чуть не полметра в диаметре: там, короче, снизу бисквит шоколадный, сверху еще один, ромом пропитан, между ними прослоечка из заварного крема, а украшено все это дело белой сахарной глазурью, желтыми кремовыми розочками и густо-коричневой надписью - «Палычу - 40!»; он, Ося, лично помогал Оле выдавливать растопленный шоколад из бумажного фунтика, - кулинарные шприцы тогда, кажется, не вошли еще в обиход. Ну и торт же был, объеде…
40 плюс примерно 25, прикинула я про себя, - значит, где-то 65; не полтинник, конечно, как думалось мне в пору нашей переписки, но и не «под восемьдесят», как уверял меня старый мистификатор Гарри… Захотелось выспросить у дяди еще что-нибудь о «Палыче», но благоприятный момент был, увы, упущен: Оскар Ильич, еще минуту назад такой веселый, оживленный и говорливый, уже лежал ничком на тахте и плакал навзрыд, и спина его конвульсивно содрогалась. В свои неполные двадцать я хорошо знала, что такое тоска по безвозвратно ушедшему прошлому, и дядины слезы (хоть и довольно дешевые, как показывал опыт!) вдруг не на шутку тронули меня. Понимая, что сейчас вряд ли кто-то способен помочь его горю, кроме разве что самого Калмыкова, да еще, пожалуй, столь же недоступного Гарри, я все же сделала единственное, что могла: присела рядом и осторожно, ласково погладила тощие, судорожно дергающиеся в плаче дядины плечи…
- Прости меня! - вдруг завопил тот, взвиваясь, ловя и целуя мою руку. - Прости меня!!!
- Господи, дядя, за что?..
- Палыч!.. Палыч!.. Учитель!..