Вскоре раз в неделю мы стали ходить ужинать в один небольшой венгерский ресторанчик на Бродвее неподалеку от тех мест, где мы оба жили. Нельзя сказать, что Баумгартен больше, чем Уолли заслуживал быть тем, по кому я плакал перед зеркалом в ванной в первые месяцы моего траура в Нью-Йорке (траура, предшествовавшего трауру по тому единственному из нас, кто умер на самом деле. А та, что нужна была мне больше всех, не могла прийти, потому что уже была здесь, была моей, и я потерял ее из-за того, что где-то внутри меня существует ужасный механизм, который заставляет меня подвергать и подвергая сомнению — пока всему не приходит конец, — то, что мне когда-то казалось самым желанным. Да, мне не хватает Элен! Я вдруг так хочу ее! Какими бессмысленными и глупыми кажутся теперь все наши споры! Какое же она роскошное, страстное создание! Умная, забавная, загадочная — и она ушла! Что же я наделал! Все могло быть совсем по-другому. И когда будет, если вообще будет, другая?
Так, спустя всего десять лет взрослой жизни, я почувствовал, что исчерпал все свои возможности. Обдумывая свое прошлое над этой трогательной маленькой эмалированной кастрюлькой, я прихожу к выводу, что не только пережил неудачу с женитьбой, но что мне вообще не везет с женщинами, и я так устроен, что не могу ужиться ни с одной.
За салатом из огурцов и тушеной капусты («ничего, но, конечно, не сравнить с тем, что в лучшие времена подавали в «Королевском венгерском»!» Говоря это Баумгартену, я очень напоминаю себе своего отца!), я показываю ему старую фотографию Элен, сделанную на паспорт. Вряд ли на пограничном контроле когда-нибудь видели паспорт с фотографией более привлекательной и соблазнительной женщины. Я отклеил фотографию с ее международных водительских прав, которые случайно обнаружил недавно в папке со стенфордскими бумагами, среди конспектов моих лекций о Франсуа Мориаке. Я захватил эту фотографию Элен, идя на ужин, а потом все сидел в раздумье: вынимать ее из бумажника или нет и нужно ли ее вообще показывать. Дней десять назад я приносил фотографию Клингеру, чтобы показать ему, что, хотя я и был слеп в чем-то, но уж, по крайней мере, не во всем.
— Настоящая красавица, — говорит Баумгартен, когда я с волнением студента, подающего списанную работу, передаю ему фотографию через стол. И потом я ловлю каждое его слово.
— Настоящая пчелиная матка, — говорит он, — окруженная трутнями. — Он долго вглядывается в снимок. Слишком долго. — Можно позавидовать, — говорит он и совсем не из вежливости; то неподдельное чувство.
По крайней мере, думаю я, он не говорил ничего пренебрежительного ни о ней, ни обо мне… но я пока с неохотой делаю дальнейшие шаги и пытаюсь разобраться в том, что за человек Баумгартен, словно перспектива, что он может заменить мне Клингера, и моя готовность поддаться этому — могут отбросить меня назад, может быть, даже к тем временам, когда я начинал свой день, падая на колени. Конечно, мне не очень приятно сознавать свою не проходящую впечатлительность и то, как ненадежно я защищен своей терапией, или то, что в этот момент я разделяю взгляд Дебби Шонбрунн на Баумгартена как на источник скверны. Однако, я жду вечеров, которые мы проводим вместе, мне интересно слушать истории, которые он рассказывает. В то же время меня подчас охватывают сомнения, омрачающие мою дружбу с Баумгартеном, и чем крепче становится эта дружба, тем большие сомнения я испытываю.
История семьи Баумгартена довольно грустная. Его отец, булочник, умер сравнительно недавно в нужде и одиночестве в госпитале для ветеранов. Он бросил семью, когда Баумгартен был подростком, после долгих лет, оставивших в семье самые тяжелые воспоминания. Мать Баумгартена почти тридцать лет занималась шитьем перчаток где-то на чердаке вблизи Пенн-стейшн. Она боялась всего: своего босса, управляющего магазином, платформ в метро. Дома она боялась лестницы, ведущей в подвал, газовой плиты, даже молотка и гвоздей. Когда Ральф учился в колледже, она перенесла удар, превративший ее в инвалида, и с тех пор жила в еврейском доме для престарелых и инвалидов в Вудстоке. Каждое воскресное утро, когда ее навешает младший сын — с усмешкой на лице, газетой «Санди ньюс» под мышкой и с бумажным пакетом из магазина деликатесов в руке, — сестра пропускает его в комнату и бодрым голосом, чтобы привлечь внимание хрупкой маленькой женщины, как мешок сидящей в кресле и, наконец, освобожденной от всех страхов, которые ее поджидали в этом мире, восклицает:
— Угадайте, кто пришел и принес сладенького, Милдрид? Ваш профессор!