Знание не помогает. У всех вокруг вид говорящих запросто и напрямую, только я один словно «онемел в чужой стране», в своей собственной стране, в себе самом. Почти не нахожу слов, не потерявших смысл, готовых пойти в ход, или между ними нет ни малейшей связи. Хотел бы писать, следуя самым простым словам, и не могу. Что произошло с человеком? Будто настигнут незримой, неведомой стрелой.
Слова как пустые, вылущенные стручки.
Ужасаюсь каждому слову, столько в нем фальши и лжи. (Созидатель на песке. Созидатель домов на песке. Созидатель песка.)
Нужно черпать слова из тела, только из боли, из страха, слова, которые катятся, словно камни с горы.
Но для этого время должно впечататься в лица, помутить, затуманить, разворошить взгляд. Земля поднимается по ногам, как вода по бортам судов.
Воздух не держит, не завораживает простор. Лозы, сады — словно подземный огонь, недоступный взгляду. Взгляд без корней.
Небесный свет не поможет, он уже нечитаем.
Когда среди ночи доносится клич совы, она ничего и никого не кличет. А я слышу ее снова и как будто опять лежу рядом с той, почти стершейся в памяти женщиной; но теперь я и в мыслях не последую за совой в леса, мне бы хоть крикнуть с ней вместе, во всю силу теперешнего незнанья, как быть: вдруг оно выведет из темноты?
И все-таки не теряю охоты искать, идти дальше.
Мужчина, опершийся на мокрую рукоять ненужных в дождь грабель и засмотревшийся в костер — в углубление, пещеру костра.
Есть в этих зимних вечерах какая-то хрупкость хрусталя на темнеющем фоне, какой-то оттенок, который передала бы, пожалуй, единственная нота: слово «фиалковый».
Из-за того, что я несколько раз писал об особых, исключительных минутах жизни (в чем, вообще говоря, ничего нового нет), меня сегодня навестил молодой художник, поставивший перед собой задачу такие минуты изобразить. Боюсь, он не нашел у меня той поддержки, на которую рассчитывал. Да, за покровом видимостей, за извилистыми ходами текста, иногда, в конце, я, как мне казалось, достигал чего-то первичного, какого-то чудесного просвета. Но
Так что Же, трудиться над своей связкой образов, перечнем своего нехитрого имущества? Но ведь перед тобой — одни химеры, каждый кровоточащий знак, сколько его ни прикрывай, буквально кричит об этом, а ты еще сомневаешься: может быть, все не так просто.
То, что можно лишь записать и не удается высказать…
(Чье это:
Собери эти образы, тени, туманы, собери пустоту.
Ты ужасаёшься, видя, что стало с твоими руками,
в голове мутится, твой дар, твоя сила вот-вот иссякнут,
поэтому сосредоточься…
И пока черно-белые сороки перелетают с пихты на пихту
под изморосью, которую носит ветром,
покажи друзьям эти призрачные следы…
План города, вложенный в сердце испуганного ребенка.
У школы хозяйничает петух, красный и злой,
тянет вонью от шорной лавки, пионы совсем промокли,
лампа в зеленых бисеринах над блестящей клетчатой
клеенкой,
рука переворачивает страницы книги,
Зигфрид по высокому подъемному мосту въезжает в Вормс —
конь под ним белее снега —
забытый Голос извлекает из готических букв историю варваров,
скоро герой, с копьем под лопаткой, рухнет у родника прямо в цветы.
Но это — не то, чему верят, в привычном кругу не живут
единой и связной историей…
До чего далеки эти люди, есть ли у них лицо? Оно что — забылось, так и не показалось или его скрывали?
Так или иначе, в памяти — ничего.
Где они были тогда? Где тогда были мы сами?
Гораздо ближе порой цветы, буксовая изгородь, какое-нибудь старье, превращенное в талисман.
Ближе некоторые места, стена за шпалерой деревьев, маленький круглый храм в саду,
а за калиткой — темные улицы,
слепой Арсенал, прутья его ограды,
лесопилки с навесами, их золотая пыль от вокзала до кладбища
или высокий тюремный вал, темные зарешеченные оконницы над рекой.
В тумане бежали всегдашние воды Бруа,
по воскресеньям в поросших зеленью скалах перекатывался грохот ружей.
Семья старилась, ожидая письма из Америки.
В наглухо запертом доме увядали четыре сестры,
одна, в розовой рубашке, разгуливала вверх-вниз по горбатой лестнице,
другую поместили в приют, где она продолжала раскрашивать бумажные букеты,
третья, багровая от кухонного жара, ходила в черном,
а Софи, кажется, утопилась от несчастной любви?
Но отец семейства по-прежнему гоготал, тряся телесами.