Милош[104]. Купленный в 1944 году сборничек его «Стихов», который я с той поры почти не раскрывал. По жанру это заплачки, и они трогали бы куда сильней, если бы поменьше жалобились и злоупотребляли прилагательными: «бедные израненные птицы», «печальный серый плащ», «старые кладбища, кроткие и суровые». Остается прекрасный отрывок рассказа под названием «Остановленный ночью автомобиль» и три «Симфонии», поразительные едва ли не каждой строчкой.
«Бесы» Додерера[105]: глава «Под вывеской „Голубой единорог“» — одна из лучших, самых убедительных в этой странной книге. Она больше других полна смысла и света, света, исходящего от самого дома, от ребенка, от простой женщины Анны Капсрейтер, которая после смерти ребенка говорит: «Теперь нам главное — не окаменеть». Рядом с этим изощренность рассказа о колдуньях кажется неуместной. А здесь Додерер вплотную подходит к Австрии Шуберта и Штифтера — если можно без оговорок ставить два этих имени рядом. Расходящаяся лучами задушевность, приятие реальности, и простые герои вроде Леонхарда Какабсы и Алоиса Гаша — тому дополнительный пример. Симпатия автора к этим персонажам очень чувствуется в книге.
Перечитал «Письмо лорда Чандоса»: эта вещь 1903 года остается самым насущным из всего, что было написано о кризисе современного духа. Она в изящной форме передает глубочайшую драму — утрату мирового строя и любого порядка вообще, необходимость иного, может быть, недостижимого языка, способного передать этот иной опыт, для которого лейка важнее возлюбленной, а мурены важнее хода истории. Странно только, что в пьесах самого Гофмансталя этот приговор никак не отозвался, — словно он не нашел ничего лучшего, как укрыться под сень традиции и стать общепризнанным писателем.
Мысли? Какие там мысли?
Просто первая жабья трель, которая растворяется в ночном тепле, чуть позже — первая совка.
Три часа пополудни, а почти темно. Сплошной дождь из серых туч, сквозь которые проникает один желтоватый отсвет. Под низкой крышей трудно дышать. Приходится снова и снова штопать ту же ткань (жизнь, свою жизнь), а она опять сквозит, расползается. И все-таки не терять терпения: чинить — это все, что ты можешь. Парадный костюм — не для тебя, если не хочешь выглядеть ряженым.
Собственный, холодный свет дождя — скрытый, подспудный.
Полуразрушенная церковь в Алераке. Крошечная волюта, врезанная в камень, окаймляющий нишу для хора, — единственное ее украшение, если не считать фиалок у самой стены. Славившийся когда-то чудесами ключ скупо сочится и сегодня.
Пора, когда в еще голых лесах появляется первая, почти желтая зелень буков — плиссированная, опушенная серебром листва на светло-коричневых ветках.
Тропинка среди травы и фиалок. Тоже ключ, и такой же чудесный.
Я мало перечитываю Малларме, но две последние строки вспоминаю часто — как знак того, что иногда умеет подмечать поэзия. (Прогулка по перевалу Валуз, колокольчики козьих стад на скалах, заросшие травой скаты горы Анжель, на уровне которых в этот ясный день проплывают белые, дошедшие с юга облака. Тишь, неподвижность. Всё кажется точно и мягко положенным на свои места в умиротворенном пространстве.)
Астрономы недавно обнаружили рассеянный по Вселенной холодный свет, своего рода «ископаемый» свет, который остался от бесконечно более мощного первичного излучения. Легко заметить близость к тому, что пытаются писать о Боге, или почувствовать, например, при чтении Ветхого Завета. Расширяясь, наше пространство как бы становится все холоднее и прозрачнее, а его первоначальная плотность — все недоступнее для глаз.
Фортепианная соната Шуберта си-бемоль мажор (opus 960). Первая ее часть — разворачивающийся переход с одного уровня звуковых пространств на другой, своего рода путешествие, еще один