На Широкой улице, в бывшей квартире Сологубов на втором этаже, ныне типичная коммуналка, жильцы ее даже не подозревают, что за страсти бушевали в их стенах. Тэффи вспоминала: «Была взята большая квартира, повешены розовые шторы, куплены золоченые стулики. На стенах большого холодного кабинета красовались почему-то Леды разных художников. “Не кабинет, а ледник”», – сострил кто-то. «Мебель в стиле модерн, – с немецкой педантичностью перечисляет литератор и коллекционер Ф.Фидлер, – три окна с красными занавесками, рояль штутгардской фирмы “Липп”, маленькие живые пальмы». Сологуб сбрил усы и бороду и стал напоминать римлянина времен упадка. И почему-то его стали теперь посещать не только поэты – антрепренеры, импресарио, репортеры, «кинематографщики». Изысканные художники встречались здесь с политическими деятелями, маленькие эстрадные актрисы – с философами. Пестрота, пишут, была забавная. Когда же собирались поэты, Сологуб, как и прежде, заставлял их читать стихи по кругу. Потом по второму разу, потом по третьему. Когда кто-нибудь говорил, что у него нет третьего стихотворения, Сологуб упорствовал: «А вы поищете в кармане, найдется…» Тэффи однажды в качестве третьего стихотворения прочитала пушкинское «Заклинание». «Никто не слушал. Только Бальмонт при словах “Я жду Лейлы” чуть шевельнул бровями, – пишет она. – Но когда я уходила, Сологуб промямлил в дверях: “Да, да, Пушкин писал хорошие стихи”…» Пушкин – не Шекспир, не потому ли в другой раз, как писала уже Ахматова, он, напротив, «наскочил» вдруг на Пушкина – сказал: «Этот негр, который кидался на русских женщин!..» Спорить с ним умела лишь Оленька Судейкина, в которую Сологуб перманентно был влюблен. «У вас тоже так сказано!» – кокетливо напирала на него, и Сологуб умолкал: «Ну, что ж, и у меня бывают промахи»…
Теперь повести и рассказы свои Сологуб писал вдвоем с женой, хотя поначалу и скрывал это от общественности. «Так не чувствовалось в них даже дыхания Сологуба, что многие, в том числе и я, – вспоминала Тэффи, – решили, что пишет их одна Чеботаревская. Догадка подтвердилась»[118]
. Говорят, что, презирая критиков, поднимавших «шум и бум» по поводу новых, небрежно набросанных «пустяков», он и решил, что довольно с них будет и Чеботаревской. Всем была известна его фраза: «Что мне еще придумать? Лысину позолотить, что ли?..»Чеботаревская, успевшая до брака пожить за границей, поработать в журналах, по словам Игоря Северянина, стала делить людей на «приемлемых» и «отторгнутых». Следила, зло помнила газеты, где хоть чуточку неодобрительно отозвались о ее муже. «В своем богогворении Сологуба, сделав его волшбящее имя для себя культом, со всею прямотою и честностью своей натуры она оберегала и дорогого ей человека, и несравнимое имя его, – пишет Северянин. – Всю жизнь, несмотря на врожденную свою кокетливость, склонность к легкому флирту и болезненную эксцессность, она оставалась безукоризненно верной ему. “Поверьте, – говорила, – я никогда и ни при каких обстоятельствах не могла бы изменить Федору Кузьмичу”».
Северянин поверил, но мы, зная уже невнятную «проговорку» Ахматовой, что Чеботаревская убила себя из-за какой-то любовной истории и что в смерти ее как-то виноват поэт Кузмин, верить поостережемся. Впрочем, Сологуб, не подозревая ни о чем, платил ей верностью не на словах. И если на «вакхических вечерах», в кругу ближайших друзей он и «истомлял» себя какой-нибудь «утонченкой», то дальше «неги», уверял Северянин, дело не шло. А в такой «неге», по мнению Сологуба, измены не было, да и быть не могло…
Вообще о Чеботаревской чаще вспоминали нехорошо. Говорили, что она создавала вокруг мужа «атмосферу беспокойную и напряженную». Язвительный Георгий Иванов подчеркивал в Чеботаревской именно нервное беспокойство. «О чем? О всем. Во время процесса Бейлиса, в обществе безразличном, хватала за руки каких-то незнакомых ей дам, отводила в угол каких-то нафаршированных Уайльдом лицеистов и, мигая широко открытыми серыми глазами, спрашивала: “Слушайте. Неужели его осудят? Неужели посмеют?”… Беспокоилась и по пустякам. С той же легкостью, с какой находила мнимых друзей, видела повсюду мнимых врагов. “Враги” – естественно – стремились насолить. Подставить ножку Сологубу, которого она обожала. Донести в полицию (о чем? Ах, мало ли что может придумать враг!). И ей казалось, что новый рыжий дворник – сыщик, специально присланный следить за Сологубом. X из почтенного журнала – злобный маниак, только и думающий, как разочаровать читателя в Сологубе. И чухонка, носящая молоко, вряд ли не подливает сырой воды “с вибрионами” нарочно, нарочно…» Да, «милая Настечка» и покончит с собой, по мнению некоторых, не из-за «циркулярного психоза», как установлено ныне, а именно из-за боязни, что и мужа ее расстреляют, как расстреляли Гумилева[119]
.