Так запомнила встречу Нина. Ходасевич запомнит ее иначе. Он действительно поджидал ее после лекции в институте. Но на углу улицы на его глазах она запуталась в мотке какой-то проволоки, и он со смехом стал ее распутывать. Кусок же проволоки незаметно отломал на память. Потом сделает из него памятный браслет для нее. Она потеряет его через несколько лет, купаясь на Балтике. Нечаянно. А потом, уже не нечаянно, будет трудно и долго уходить от него…
Все в их жизни решится в новогоднюю ночь 1922-го. Почти единственную ночь, когда окно Ходасевича на Невском гореть не будет. Оба они будут встречать Новый год в Доме литераторов на Бассейной (ул. Некрасова, 11
). Там за их столиком окажутся Замятин, Чуковский, Слонимский, Федин и Всеволод Рождественский. И там Берберова прочтет свое стихотворение, где будут строчки: «Жизнь моя береговая, // И за то благодарю!» «Что значит… “береговая”?» – спросит Ходасевич. «Которая берегом идет, дорога береговая», – ответит она, удивляясь, что он не понимает. «Значит, не настоящая, а так, сбоку, что ли?» – «Если хотите… Не всамделишная», – согласится она. И тут Ходасевич, выждав, когда заговорят окружающие, тихо, для нее одной, скажет: «Нет. Я не хочу быть береговым. Я хочу быть всамделишным». Это шепнет ей как раз перед боем часов. Сказать ему, «что он уже всамделишный, – пишет Берберова, – я не могла. Я еще этого не чувствовала». Но после этих слов они поднялись и пошли на Невский, в Дом искусств, к нему. В час ночи по гололеду празднично, по тогдашним временам, освещенного Невского, смеясь, цепляясь друг за друга, они будут спешить к его комнате под выкрики из всех ресторанов модной тогда песенки: «Мама, мама, что мы будем делать, // Когда настанут зимни холода? // У тебя нет теплого платочка-точка, // У меня нет зимнего пальта!.»Через семь дней она уйдет от него под утро уже не той, какой была. Напишет про ту ночь: «Мы… просидели до утра у его окна, глядя на Невский, – ясность этого январского рассвета была необычайна, нам отчетливо стала видна даль, с вышкой вокзала, а сам Невский был пуст и чист, и только у Садовой блестел, переливался и не хотел погаснуть одинокий фонарь, но потом погас и он. Когда звезды исчезли… и бледный солнечный свет залил город, я ушла. Какая-то глубокая серьезность этой ночи переделала меня.
Я почувствовала, что я стала не той, какой была. Мной были сказаны слова, каких я никогда никому не говорила, и мне были сказаны слова, никогда мной не слышанные…»
43. РАСПЯТИЕ ПОЭТА (Адрес третий: Кирочная ул., 11)
Они расстались у окна Дома искусств на Невском, у счастливого окна Ходасевича и Берберовой. Через пять лет в Париже Нина на его карточный выигрыш купит литографию с изображением этого дома, «сумасшедшего корабля». Они повесят ее в нанятой ими квартире. А через десять лет, сварив поэту борщ на три дня, перештопав все его носки, она уйдет от него, уйдет ни к кому, оставив мебель, лампу, чайник, даже вышитого петуха на чайнике, даже эту литографию. Он, еще днем, накануне ее ухода, напугав ее словами: «Не открыть ли газик?» – заберется на подоконник парижской квартиры и будет стоять в полосатой французской пижаме у раскрытого на четвертом этаже окна (на четвертом этаже, как в Петрограде!) и смотреть на нее – уходящую любовь. Навсегда уходящую. Она, как когда-то это делала на Невском, оглянется. «Он стоял, – напишет, – держась за раму обеими руками в позе распятого. Был апрель 1932 года…»
Ровно десять лет назад – в апреле 1922 года – в Михайловском сквере Петрограда, рядом с памятником Пушкину, на какой-то скамейке, он со значением сказал Нине, что перед ним теперь только две задачи: «уцелеть и быть вместе». Или, пыталась вспомнить она, наоборот – «быть вместе и уцелеть». Увы, ни одной из этих задач он не выполнит. Но тогда она ему поверила; она его – худого, слабого и бледного – любила. Любила, пишет, так, что ужасалась: он устает даже от ношения пайков, а ведь они, видит бог, легче перышка…