Затруднение Огоновского, как и всех прочих ученых его типа, заключается в полном разрыве между новой украинской литературой и литературой киевских времен, объявленной самостийниками тоже украинской. Эти две разные письменности ни по духу, ни по мотивам, ни по традициям ничего общего между собою не имеют. Объединить их, установить между ними преемственность, провести какую-нибудь нить от «Слова о Полку Игореве» к Квитке-Основьяненко, к Марко Вовчку или от Игумена Даниила, от Митрополита Иллариона и Кирилла Туровского к Тарасу Шевченко — совершенно невозможно. Нельзя в то же время не заметить доступную даже неученому глазу прямую генетическую связь между письменностью Киевского государства и позднейшей общерусской литературой. Как уладить|252: эти две крупные неприятности? Отказаться совсем от древнекиевского литературного наследства — значит отдать его окончательно москалям. Это значило бы отказаться и от пышной родословной, от великодержавия; Владимира, Ярослава, Мономаха пришлось бы вычеркнуть из числа своих предков и остаться с одними Подковами, Кошками и Наливайками. Но принять киевское наследство и превознести его — тоже опасно. Тогда непременно возник бы вопрос — откуда взялся украинский литературный язык XIX века и почему он находится в таком противоречии с эволюцией древнего языка?
Огоновский разрешил эти трудности таким образом, что от древнего наследия не отказался, признал киевскую литературу «украинской», но объявил ее неполноценной, «мертвой», ненародной и потому ненужной украинскому народу. Он так и говорит: «До Ивана Котляревского письменная литература не была народною, потому что развитию ее препятствовали три элемента: во-первых, церковнославянская византийщина, затем польская культура с средневековой схоластической наукой и, наконец, образовательное иго московского царства» {235}.
Мы уже имели случай указывать на нелюбовь Огоновского к православному византийскому влиянию на Руси, ко всей древнерусской культуре, развившейся на его основе. От нее «веяло только холодом на молодой ум родного народа»~{236}. Ценит он в киевском наследстве лишь народную поэзию — былины, песни, сказания; что же касается письменности, то всю ее, за исключением разве «Слова о полку Игореве», считает ненужным хламом. Она развивалась, как он выразился, «наперекор культурным стремлениям неграмотного люда»~{237}. «Не оживляясь тою живою речью, которою говорила вся живая Русь {238}», древняя литература, по его словам, не выражала духовной сущности народа. Здесь добираемся до истинной причины неприязни к ней самостийнического профессора: она была основана не на простонародном разговорном языке. Допустить, чтобы Огоновский не знал элементарной научной истины о нетождественности всех мировых литературных языков с языками разговорными и о значительном различии между ними —|253: невозможно. Перед нами, несомненно, риторический трюк, с помощью которого стремятся наукообразно совершить подмену одного понятия другим в политически спекулятивных целях. Душа народа будто бы жила в одной только устной словесности. «Книжники писали „Сборники“, „Слова“, „Послания“ и иные вещи князьям, иерархам и панам на потеху, а неграмотный народ пел себе колядки, песни и думы и рассказывал старые сказки»*. Совершенно ясно — под народом здесь разумеется лишь простонародье, крестьяне. Такое мужиковство человека, взошедшего на старопанских дрожжах, никого в наше время обмануть не может; оно вызвано не симпатиями к простому народу, а исключительно необходимостью оправдать возведение простонародной «мовы» в ранг литературного языка. Так он и говорит: письменная литература снова сделалась «душою народной жизни только в новейшем периоде, когда писатели стали действительно пользоваться языком и мировоззрением народа» {239}.
Таким путем удалось объявить недостойной, не выражающей украинского духа, литературу не одного только киевского, но также и литовско-русского и польско-литовского периодов и, наконец,— литературу XVII—XVIII веков. Оказалось, что 900 лет письменность южнорусская шла ложным путем и только с появлением И. Котляревского вступила на истинную дорогу.