С тех пор прошло много лет. Семья Стригуновых вместе со «здоровенькой» Настенькой давно покоится на лепрозорном кладбище. Где теперь Мария Викторовна?
Об этом не знает никто. Может быть, ее нет в живых? Так или иначе, но память о давно прошедших трех днях еще и сейчас хранится среди прокаженных, будто странный концерт был еще вчера, будто между ним и сегодняшним днем не лежит серая тоска многих пустых, беспомощных лет.
12. Человек, требующий уничтожения проказы
Среди немногих больных, в памяти которых еще сохранился давний приезд артистов, был Андрей Колосов. Тот приезд произвел на него столь сильное впечатление, что в течение многих лет он не переставал мычать мотив:
«Отворите окно, отворите…» – романс, который некогда пела артистка.
Когда под открытым небом происходил этот странный концерт, Колосов слушал этот романс и тихо плакал.
Он решил: смысл романса всецело относится к нему. Да, ему оставалось недолго жить. Крышка. Это про него она пела.
– Смертный приговор жизни меня поджидает уже давно, – говорил он тогда Плисову, а после, спустя много лет, и Протасову.
Но «смертный приговор жизни», по-видимому, не торопился исполниться.
Все прежние товарищи Колосова давно уже ушли на кладбище, а он продолжал жить. Это обстоятельство нисколько не изменило его убеждений: он верил в «приближающуюся катастрофу» и продолжал мычать мотив своей любимой песенки.
Он мычал тихо, но «с душой и чувством», мычал, плакал, нередко от жалости к самому себе.
Колосов любил цветистые фразы, или «образность», как он говорил. Он рожден был трагиком, ему надо было играть на сцене, а «непреложные законы судьбы» сделали его в свое время приказчиком скобяного магазина и затем «втиснули в мрак и пепел».
И именно потому, что в его натуре сидел трагик, он ждал своей смерти каждый день. Он говорил: «Кровожадная лапа небытия уже занесена надо мной».
Он был «готов лечь под ее неотразимый удар».
Он заранее облюбовал себе место на кладбище и однажды привел туда Протасова. Указывая на бугорок, сказал:
– Вот тут спрячьте меня от жизни. Тут, понял?
К этому облюбованному им бугорку он ходил почти каждый день.
Дни текли за днями, шли месяцы, тяжело и нерадостно тащились годы, а он все жил.
– Нет, брат, не я тебя, а ты меня, видно, хоронить будешь, – раздраженно говорил ему Протасов. – К черту твою хандру. Надоело.
Колосов имел еще одно свойство, которое затмевало все остальные: он пил. Но и тут его трагическая натура не находила ничего радостного и веселого, – у него отсутствовали партнеры.
И поневоле он вспоминал те времена, когда вместо кирпичных домов здесь красовались «собачьи конуры» и когда с Токмаковым они пили «до полного забвения сердец».
– Вот когда было время, – говорил он, – были люди… Вот это был человек – Токмаков. Есть о чем вспомнить. Жаль только, что умер, теперь скоро умру и я…
Напивался Колосов всегда неожиданно, и зачастую больной двор узнавал об этом только по громкому пению его любимого и единственного романса: «Отворите окно, отворите». Он разгуливал по лепрозорию, размахивал руками, потом падал где-нибудь посредине двора и рыдал, жалуясь неизвестно кому на горькую свою судьбу. Затем приподнимался на руках и начинал ругать доктора Туркеева, Пыхачева и даже старого своего друга Протасова. В пьяные минуты Колосов пытался убедить всех в том, что он вовсе не прокаженный. Какой он прокаженный?! Доктора просто не умеют распознавать как следует болезни.
Лечить его надо не от проказы, «а совсем по-другому».
– Чего ж ты тогда живешь здесь? Если у тебя нет проказы, уходи, нечего канителиться! – замечал кто-нибудь.
Он прислушивался к этим словам и кричал пьяным криком: все равно его поймают, вернут и будут возвращать до тех пор, пока не признают другой болезни.
Будучи трезвым, Колосов иногда робко и неуверенно спрашивал доктора Туркеева – не сифилис ли у него?
Тот только отмахивался.
Один раз Колосов сказал зашедшему навестить его Протасову:
– А ведь он знает… Он все знает.
– Кто?
– Туркеев.
– Что он знает?
– Э… э, не тебя мне учить, только я говорю тебе: он знает.
– Да что ж он знает-то?
– Знает, как лечить проказу, но боится… боится испробовать. А вдруг не получится? Я чувствую, он дошел почти до точки – все нашел, что искал… не хватает только одного корешка, – далеко тот корешок растет, в Индии или в Китае… И помяни мое слово – будет он когда-нибудь лечить прокаженных! Вот тебе крест!
Протасов делал равнодушное лицо.
– Чудак.
– Туркеев-то?
– Ты. И откуда ты взял все это?
– Знаю, брат. По нем видно. Он много думает.
Однажды Колосов вручил Пыхачеву письмо для передачи на городскую почту.
Адресовано оно было в Москву, в Кремль, на имя… «гражданина и председателя Совнаркома» Владимира Ильича Ленина.
Пыхачев повертел странный конверт в руках, посмотрел на свет и ничего не понял.
– Что это ты пишешь?
– Пишу.
– О чем же ты пишешь? Жалуешься, что ль?
– Нет, не жалуюсь.
– Так о чем же? Знакомый он твой, что ль?
– И не знакомый.
– Гм… Так зачем же ты ему пишешь?
– Так. Захотелось – вот и пишу. Разве мне нельзя писать Ленину?