Коммунист недоверчиво слушал, а Николе, рот до ушей, забавлялся происходящим.
— Ах! Было ведь время! — разошелся Фернандо. — Мы подчинялись лишь королю да и то… Идешь, к примеру, по улице и вдруг получаешь пинка под зад — так никакого суда, никакой полиции! Смотришь обидчику в лицо и говоришь: «Черт возьми, сударь, вы меня оскорбили» или «Такое оскорбление смоет лишь кровь», в общем, что-то, что доказывает ваше хладнокровие и присутствие духа. А потом обнажаешь шпагу и…
Фернандо обнажил свою шпагу и давай размахивать ею со всей силы, будто схватился с целой оравой противников: скачки, атаки, выпады, удары, обманные маневры. Дворянин-коммунист, не отличавшийся театральным темпераментом, сказал Николе:
— И что он даром-то распрыгался!
Фернандо, войдя в раж, повернулся кругом и оказался перед холстом с изображением французского классического сада. На первом плане — статуя Помоны с корзиной фруктов в обнимку. Невзирая на пол богини, Фернандо встал в защитную позу и на секунду замер, словно изучая противника. А потом, после нескольких ложных финтов, сделал выпад и нанес сокрушительный удар. Лезвие до половины вошло в живот Помоны. За холстом кто-то протяжно застонал и пробормотал:
— За народ…
Шпаги «Пари-Синема» делали из плохой стали и с тупыми лезвиями. Вечером после съемок Фернандо угостил Трюма и двух свидетелей драмы аперитивом. Дворянин-коммунист все простил. Устроившись на террасе кафе, он обратился к Трюму, у которого забинтованная рука была подвязана косынкой:
— Теперь тебе обеспечен неплохой доход. Пару месяцев будешь получать по двадцать пять франков от страховой компании. А все-таки, по справедливости, хоть по сто су с каждой выплаты должно бы причитаться мне. Я бы все вложил в партийную кассу, слово дворянина. На благо народа…
— Народ! — прошептал Трюм. — Ох уж этот мне народ…
Фонарь
Диоген высунулся из бочки, увидел, что на Афины опустился густой туман, и проворчал:
— Наступают холода, пора перебираться на юг.
На пустыре перед городскими стенами, где он расположился на жительство, зашевелились и другие бочки. В них ночевали крестьяне, которые приехали в Афины по делам из Беотии и Диакрии и задержались на несколько дней.
Диоген отправился в город, прикидывая по дороге, как бы ему попасть в теплые края.
«Зайду к Линолеону, — подумал он. — Кстати, и есть очень хочется».
Дом Линолеона, одного из крупнейших в пирейском порту судовладельцев, находился на маленькой улочке в десяти минутах ходу. Перед дверью подметал землю раб.
— Скажи хозяину, что я пришел поговорить с ним, да приготовь мне огуречный салат, — приказал ему Диоген.
Раб оглядел оборванца с нечесаной бородой.
— Огуречный салат? А больше ничего не хочешь? А ну, пошел вон!
Он замахнулся на философа метлой, но тот отошел на шаг и закричал:
— Линолеон! Линолеон!
Линолеон вышел на порог.
— А, это ты, Диоген!
— Да, я! Челядь твоя что-то больно много о себе мнит! Вот этот раб, да будет тебе известно, грозил мне метлой.
Из вежливости Линолеон дал рабу пинка и пригласил Диогена в дом. Он считал киника опасным, наглым шантажистом, от которого пострадало уже невесть сколько народу. Совсем недавно по его милости был изгнан из города солидный финансист — Диоген трубил на всех перекрестках, что он слишком богат, его вызывающая роскошь позорит афинян, а его спесь оскорбляет исконные принципы равенства всех граждан. Вот почему Линолеон старался быть с философом крайне обходительным.
— Один мой корабль, груженный статуями, — сказал он, — послезавтра как раз отплывает в Эпидавр.
— Послезавтра?
— Решайся поскорее — сегодня, сию минуту! Я как раз иду в порт и распоряжусь в конторе, чтобы тебе оставили место.
Принесли огуречный салат, Диоген принялся пожирать его, пачкая косматую бороду, — важный атрибут его философии. Он сидел и ел, не спуская глаз с зажженного фонаря в углу комнаты, а Линолеон все торопил его поскорее принять решение.
— Ладно, — сказал наконец Диоген, — я поплыву послезавтра с твоими статуями. А пока одолжи мне вон тот фонарь, что висит в углу.
— Фонарь? На что он тебе?
— Ну дай!
— Да пожалуйста, бери!