Получив долгожданное наследство, Шарль – вопреки общественным установлениям и буржуазной морали (многое в своей жизни он делал вопреки!) – повел жизнь, которую семья не могла расценить иначе, чем мотовство и богемность: за два года он истратил около 45 тысяч франков, сумму в два раза превышающую его содержание на протяжении четырнадцати лет. Опики поняли, что доверять наследство человеку с репутацией Шарля в высшей степени неблагоразумно (с буржуазной точки зрения они, естественно, были правы). К тому же «рассеянный» образ его жизни, подцепленная «секретная» болезнь, «незаконная» связь с женщиной сомнительной репутации – все это давало достаточные юридические основания для «взятия под опеку».
В семье Опиков не было разногласий по вопросу необходимости опеки: дабы Шарль «взялся за ум», необходимо ограничить его в средствах, принудить задуматься о профессии, надежной семье, обязанностях, достойном заработке. Если лишить его денег, сомнительные друзья и кокотка быстро оставят его в покое. На «крутых мерах» особенно настаивал брат Шарля, успевший сделать достойную семьи карьеру. Трибунал города Парижа, естественно, счел аргументы семьи безукоризненными и удовлетворил просьбу мадам Опик учредить опеку над ее сыном. С учетом того, что «родная мать слаба здоровьем и бессильна перед слабостями родного сына», юридическим опекуном Бодлера был назначен нотариус Нарсисс Дезире Ансель.
После представления опекуном отчета о финансовом состоянии подопечного на втором заседании суда было принято решение выдавать Шарлю лишь процент от прибыли, получаемой от эксплуатации принадлежащих ему по наследству земельных участков – 200 франков в месяц. По тем временам эта сумма была сравнима с заработком неквалифицированного рабочего и позволяла влачить жалкое существование.
Опекунство Анселя, друга дома Опиков, над «беспутным» поэтом продолжалось в течение двадцати трех лет. В конце концов между ними установились дружеские отношения, но отчима пасынок не простил – именно его он счел инициатором унизительной акции, коренным образом изменившей его жизнь, превратившей в клошара.
Злополучие преследовало Шарля Бодлера, судя по его переписке и дневниковым заметкам, с отрочества и до гробовой доски, порождало щемящее подозрение о своей «обреченности на вечное одиночество», а с годами и выношенное убеждение: «Как бы я себя ни проявил, я останусь чудовищем» в глазах окружающих. Жизнь его и в самом деле выглядит вереницей тех повседневных поражений, какими обычно расплачиваются за угловатый нрав, упрямое нежелание поступать и думать как все.
Существует множество спекуляций на тему «пролетарских чувств» и «пролетарской революционности» поэта. Хотя Шарлю действительно довелось прочувствовать социальную отверженность и испытать долю парии, он никогда не отождествлял себя с «народом» и не стал борцом за социальную справедливость. Его «бунт» заключался совсем в ином, и, если хотите, был гораздо глубже и мудрее (я бы сказал – онтологичнее): как затем Ницше, он требовал «переоценки всех ценностей».
В сущности, семья добилась желаемого: лишенный наследства, Бодлер был вынужден задуматься о заработке – вступил на литературное поприще, следуя «внутреннему голосу», призванию, которое, правда, тоже не удовлетворяло Опиков. Фактически он стал «литературным поденщиком», каких немало в Париже, и отличался от них талантом и той глубочайшей преданностью «профессии», которая присуща только «призванным».
Свидетельство тому его беседы в еженедельнике «Тантамар», его «Собрание утешительных изречений о любви» в журнале «Корсер-Сатан», его «Советы молодым литераторам» в газете «Эспри пюблик», не говоря уже о рецензиях на выходящие книги. Высшим, однако, достижением Бодлера-критика сороковых годов являются брошюры «Салон 1845 года» и особенно «Салон 1846 года». Не до конца, возможно, оцененные, брошюры эти являются несомненно подлинными шедеврами французской художественной критики.