Там, где следует видеть только Прекрасное, наша публика ищет только сходство с Реальным. Зритель лишен непосредственного, врожденного эстетического чутья; он способен, быть может, воспринимать искусство как философ, моралист, инженер, любитель назидательных историй – словом, как угодно, но только не с помощью эстетического чувства.
Естественно, он был антипрагматиком и гневно клеймил все попытки извлечь из произведения пользу и поучение. Хотелось бы знать, что бы он сказал о «высшем» достижении – искусстве-идеологии?
Я не хочу сказать, что поэзия не облагораживает нравы, – пусть меня поймут правильно, – что ее конечный результат не состоит в том, чтобы поднимать человека над уровнем низменных интересов. Это было бы абсурдом. Я говорю, что поэт, поставивший своей целью мораль, уменьшает свою поэтическую силу, и не будет опрометчивым сказать, что его произведение получится плохим. Поэзия не может, под страхом смерти или вырождения, смешиваться с наукой или моралью. Ее предметом не может быть Истина, но только она сама.
Бодлером кончается эйфорическое любование собой, с него начинается пристальное вглядывание в себя. «Есть красота, что древним неизвестна…» Что это за красота? – Человек – каков он есть – со всем своим злом и добром. Последние из романтиков еще испускали свои восхищенные стоны или слали проклятия миру. «Цветами Зла» он принимал его таким, как он есть.
Мне всегда казалось, что в Природе, цветущей и молодящейся, есть нечто прискорбное, грубое и жестокое – нечто, граничащее с бесстыдством.
Главная идея его эстетики в том, что правда о человеке нравственна и плодотворна. Чистота искусства даже не в свободе от поучений, а в доверии к публике. Это мы боимся ее и не доверяем ее чутью, а вот эстет и элитарист Бодлер доверял своим читателям – тем и велик!
Если для Шефтсбери красота – внутренняя добродетель, то Бодлер, эпатируя сусальность, испытывая к ней амбивалентные чувства, подчеркивает все многообразие человека и мира.
Впрочем, он не был здесь первопроходцем. Уже Киркегор и Шопенгауэр – по-разному и независимо друг от друга – поняли и обосновали грядущий бодлеризм: трагическую компоненту бытия. Уже Жан-Поль знал, что не совестливость рождает поэтов, но – боль и Божий дар. Эстетика уже вплотную подошла к новым рубежам. Уже у Блейка находим: «мораль – понятие второстепенное, относящееся к области философии, а не поэзии». Уже Китс освобождает поэзию от моральной ответственности: «Что страшно этически, то может быть прекрасно эстетически». Уже Розенкранц выдвигает идею эстетического оправдания безобразного как «саморазрушающейся красоты». Той же доктрины придерживается и Курбе, о котором писали: «Ничто не отталкивало его, если в этом была истина, даже порок». Истина, какой бы она ни была, была знаменем и Золя, и Бальзака, и философа Гюйо: «Принцип искусства – жизнь».
Затем О. Уайльд подведет итог: первое условие критики состоит в том, чтобы критик признал, что область искусства стоит совершенно отдельно и в стороне от сферы этики.
Бодлер, возможно, не стал бы вдохновенным певцом изнаночной жизни, трагедии существования и сплина, не будь тоска, неприкаянность и абсурд болезнью века, открытой Мюссе и Шатобрианом. И все же между ними огромная разница: романтический поэт несчастен, и само это несчастье – знак Бога, небесный дар; для Бодлера человеческая трагедия – внутри человека, он сам ее творец и сам свой спаситель.
Бодлер сознавал, что страдание облагораживает красоту и что повышенная чувствительность к боли – отличительное качество Человека (как скажут позже, «гений болезни неизмеримо выше гения здоровья»). Эстетика Бодлера – более глубокое осознание сосуществования в Прекрасном взаимоисключающих начал, радости и несчастья, вдохновения и страдания с доминированием последних: