— Он уже умер? — удивился прокуратор.
— Все распятые уже умерли, игемон. И я полагаю, что это случилось не без твоего ведома.
— Ничего об этом не знаю…
— Значит, им нужно благодарить Афрания…
— Им уже никого не нужно благодарить, — буркнул Пилат и недовольно дернул веком. — Но если бы им представилась такая возможность, то благодарить нужно было бы не меня и не Афрания… Зачем тебе понадобилось тело этого бродячего философа, Иосиф? У меня от просьб по его поводу уже голова кругом идет! Одни твои соплеменники приходят просить, чтобы я распял его, другие — чтобы помиловал. Ирод Антипа наряжает его в царские одежды, ты просишь тело… Я говорил с ним и не нашел в его речах ничего, что бы заставило меня думать о его избранности. Да, он был неглуп, знал языки, говорил ясно и логично. В отличие от фанатиков, не пытался перегрызть мне горло, но это не делает его особенным. Я, знаешь ли, приговорил к смерти немало разумных людей, злоумышлявших против римской власти, они значительно опаснее фанатиков. Поэтому ответь мне на вопрос, не как простой иудей, а как член Синедриона, человек, уважаемый в общине и за ее пределами. Уж не считаешь ли ты, га-Рамоти, этого Иешуа вашим долгожданным машиахом? Только говори честно, не крути… Если я почую ложь, о своей просьбе можешь забыть!
— Я отвечу тебе честно, прокуратор, — сказал га-Рамоти спокойно, будто говорил не с представителем высшей власти, а со своим старым другом за праздничным столом, и Пилат сразу же понял, что иудей не кривит душой.
Ему просто незачем было это делать. Вопрос, заданный иге-моном, был вопросом, на который сам Иосиф искал ответ. Искал, но не находил.
— Я не знаю. Возможно, он действительно был послан нам Всевышним, а мы не узнали его. А, может быть, он — обыкновенный человек, который хотел стать спасителем своего народа, но не понял, что спасти можно только тех, кто хочет того. Никодим слушал его проповеди в Капернауме, я слушал его проповеди в Капернауме, мы посылали туда множество шпионов, но они не сказали о Га-Ноцри дурного. Он говорил, как мудрый фарисей, и мог бы стать большим учителем…
— Но не машиахом? — спросил Пилат настойчиво.
— Да, — ответил га-Рамоти твердо. — Если ты, игемон, хочешь узнать мое мнение — не машиахом. Впрочем, какое это теперь имеет значение? Ты убил его, Каиафа празднует победу, а я всего лишь прошу отдать мне тело для погребения… Мертвым он не опасен для Цезаря, и ничем его не оскорбит.
— Ты осуждаешь мое решение, га-Рамоти?
— Я лишь прошу похоронить его по-человечески и в моих словах нет второго дна. Отдай мне его, игемон. Я умею помнить о добре и верну услугу сторицей.
— Хорошо, — согласился Пилат, и лицо его из недовольного стало просто серьезным. — Ты сказал, я услышал сказанное. Забирай тело этого бродяги, и я больше не хочу о нем слышать!
— А вот этого, игемон, я тебе пообещать не могу, — сказал га-Рамоти печально.
— Иди, — прокуратор махнул рукой и снова поморщился от боли.
За окнами Иродова дворца уже вовсю хлестал дождь, гроза смыла с камней Ершалаима пыль прилетевшего из пустыни хамсина, но Пилату легче не стало. Стало почему-то тяжелее.
Иосиф га-Рамоти почтительно поклонился игемону и, почти бесшумно ступая по полированным каменным плитам, вышел вон.