— Николаевский!
— И эти ваши близко?
— Близко.
Когда приехали, сказал Ставрополев:
— Входите!
По лестнице по темной шли. И сказал Виктор:
— Не надо женщин.
А Ставрополев сказал:
— Каких еще женщин! Да что с вами?
Комната двухоконная. Много людей разных. И на подоконниках сидели. Большой самовар медный свистел на квадратном столе. И пиво было. И бутерброды.
— А вот и хозяин, Глеб Константинович.
Взором долгим оглядел Виктор Глеба. Высокий, стройный. Лицо красивое, смелое. Но pince-nez с дымчатыми стеклами дерзость глаз прикрывает. Бородка аккуратно подстрижена. И услышал веселый баритон:
— Добро пожаловать. А мы тут именины справляем. Петербургские дворники любят, чтоб именины.
И знакомил с теми, кого не знал еще Виктор. Звеня ложечками в стаканах, продолжали разговор.
— Товарищ Глеб, а, право, к нам бы вы, прочно бы, надолго…
— Чего тут! Я в Москве. Полюбуюсь на вас еще денька три, и на место. В Москве я, как рыба в воде. А здесь… Не привык я здесь. Да и не кажется мне здесь возможным то, на что я там рассчитываю. Москва — это прелесть. Для нас, то есть. Лучше города и не придумать…
— Ну, старый спор. Ах, уж эти москвичи.
— Да Глеб не про то. Действительно, план города…
— Да, уж хуже питерского не придумаешь. Улицы прямые да широкие… Одни площади чего стоят…
— Что площади! Главная беда — мосты. Три моста разведут, и чуть не все рабочие районы отрежут.
— По льду…
— Да, по льду! Климат этот здешний…
— Зато у нас, товарищи, Казанская площадь как раз на месте. Такой штуки в Москве нет.
— Ну, уж ты, Варевич, скажешь! В этой ловушке немало еще людей захлопнут.
— Ну, однако… Как кафедра…
— А тебе бы только с полчасика покрасоваться…
— Не покрасоваться, а живое слово…
— Нет, товарищи. План города оно, конечно… Но всего предугадать нельзя. А остроумный полководец и недостатки местности в свою пользу обернуть может. Вот, к примеру, старик пишет: невозможна, говорит, уличная революция в современных городах. Асфальт, говорит, и торцы вытеснили булыжную мостовую, как она там по-французски называется, макадам что ли… И потому, говорит, не из чего баррикады строить. Абсурд, ведь! В Париже тогда макадам, а у нас трамваи, конки, рельсы, вывески, мало ли что еще. А старик в одну сторону глядит. Не будет, говорит, баррикад больше. Другую, говорит, форму примет восстание. Ан будут баррикады. Покрепче парижских будут.
— Однако, Глеб, не в Петербурге же?
— А, ведь, старик и про Москву. После его статьи у нас чуть не драка… А! Николай. Здравствуй. Что это у тебя? Ну, конечно, телеграммы с войны…
— Да. Важное. Читайте.
Слушали.
— Коли б не эта война…
— Да, уж теперь ждать глупо.
— И грешно.
— Но каковы японцы! Пятнадцать тысяч в несколько часов. И на верную смерть.
— А по-моему, господа, это и не человечья психология, а тараканья какая-то. Или вот саранча…
— Без идеи саранча, а если идея, то самая наичеловеческая психология.
— Тут коллектив.
— Так-то так. Героизм понимаю. Но одно дело — на опасность идти, местью кипеть и ненавистью и, может быть, понимаете, может быть, погибнуть, а собой волчьи ямы засыпать, чтоб другие прошли… бр…
— Да, их культура…
— Ничего-то мы про нее еще не знаем. Но не скрою. Страшны мне японцы.
— Ну, не ново. Вот в «трех разговорах» страхи эти… Но, мне кажется, дело тут проще…
Николай с Глебом, негромко поговорив, к Виктору подошли. Поверх стекол дымчатых Глеб приветливо и просто в глаза заглянул.
— Нам ночевки нужны. Для него вот, главным образом. Ну, иногда кого-нибудь приведет, если удобно будет. Ваш район нам хорош. Можно?
— Пусть.
— Григорий говорил, дом большой.
— Большой.
— И к вам без швейцара?
— Без швейцара.
— Чего же лучше. Сегодня он к вам. Ну, потом дня четыре не зайдет. Да его не учить. Шпика за собой не приведет.
Черноволосый, коренастый, в короткий пиджак одетый, Николай строгими глазами Виктора оглядел.
— Между десятью и одиннадцатью буду.
Глеб, посреди комнаты встав и подняв руку:
— Товарищи! К порядку дня. На именинах вы или не на именинах? А коли на именинах, пусть пробки пощелкают. А Кудрявый и песню заведет. Только, чур, знаешь, каких песен у меня нельзя. Ну, то-то же.
— Гитара? Вон она у меня припасена.
И громко стучали стаканами. И громко смеялись.
— Нелюдимо наше море…
Запел Кудрявый.
Встретился взор Виктора со взором, плывущим из тоски восторженной. Сидела у окна маленькая, в шаль кутая плечи. Подумал, рассеянно глядя:
— Волосы-то… Саломею с нее писать. Конечно, только голову. Курсистка, кажется. Как он ее назвал?
— А ты вот что, Кудряш. Ты именинника веселенькой потешь, московской. Ты мне про Ваньку-клюшника спой, про злого разлучника. Пусть хозяйка завтра на жильца жалуется. Да ты с присвистом.
Сплюнул Кудрявый.
— Ну, уж…
Однако, запел. И с присвистом.
И еще пели.
С Глебом лишь попрощавшись украдкой, вышел Виктор. От Невы близко дом. На углу набережной встретился с женщиной. С набережной в линию завернула. Навстречу идет. Как! Да, да. Тот же взор тоски восторженной. Маленькая женщина с лицом Саломеи, развратно-тихим и грустящим по-неведомому. И шапочки на голове нет. Той же шалью волосы великолепные, в памяти оставшиеся, прикрыты.