- Ну не сердитесь, Матрена Васильевна.
- То-то вот. А вы им, Лидочка, жильцам-то, хлебца к обедцу поболее; хлебца разненького, и беленького, и черненького, и пеклеванненького. А то ведь ровно слоны, прости Господи. Служивала я в меблирашках тоже. Порядки знаю.
Население мужского монастыря увеличивалось. Были люди и с деньгами. Те пытались передавать Ирочке в разное время разные суммы за себя и за товарищей. Иногда принимала, иногда кричала, смеясь:
- В то бюро! В то вон бюро! В ларец отца казначея!
И, случалось, совали деньги в щель. Отцом казначеем звался Николай, по прозванью Петербургский. Были и бедняки совсем; ничего не зарабатывали и от родни, случалось и богатой, таились.
- Оно, конечно, нелегко, друже; мать у меня старуха славная, а сестра просто душа человек; и жалко мне их до слез; сидят себе в Костроме и плачут: повесили, мол, нашего сорви-голову. А весточку послать, какой ни на есть адрес дать страшновато.
- Да уж эти родственнички, любя, так подведут...
- А вот я, господа, в Москву ехал, открытку домой в почтовый вагон, чтоб штемпель не выдал: «Жив-здоров, не беспокойтесь. Влас».
- Ну и глупо!
- Что такое?.. То есть...
- Домашних твоих не знаю, но предполагая худшее, то есть большую любовь и малую опытность, ничего хорошего не предвижу.
То Анкудинов сказал, у окна столовой сидя. Так часто его за эти годы в неопытности упрекали «старики», что он почитал себя очень опытным и осторожным, в действительности же успел развить в себе лишь крайнюю подозрительность. Кое-кто из «стариков», знавших Анкудинова вплотную, говаривал:
- Ну, что ж. По нынешнему времени и это клад. Авось «азефа» вынюхает.
А Анкудинов, сказав Власу свою фразу, так не на него, а мимо куда-то одним глазом поглядел, так ногой закачал и пальцем по подоконнику будто в рассеянности забарабанил, что крякнул-кашлянул кто-то из «монахов». Васильев сказал, и голос был тих:
- Да. Конечно, бывает, но редко. Нужны особые стечения обстоятельств. Все же...
И не поглядел на Власа. Вскипел Влас.
- Что такое! Что такое еще! Товарищ не впервые позволяет себе...
И Влас безнадежным каким-то жестом неопределенно махнул к окну, где Анкудинов. А тот побледнел и сжался, выражение лица храня спокойным. Про такие его секунды «старики» говорили:
- Заводит пружину.
Красные пятна поплыли по лицу Власа. Стоял тяжелый, высокий у обеденного стола, у длинного. Назывался тот стол - табльдот.
- Не позволю! Не позволю! Я давно замечал... Да. Прочь намеки и экивоки всяческие!
Стоял высокий, каждое слово говорил-кричал - будто листок из записной книжки левой рукой вырывал-бросал под правую, а правой пригвождал к столу те листки. А гвоздь тот даже видел Юлий; а звали Юлия: Отрок. Но стал Юлий говорить про то потом уж, когда вскользь обмолвился Николай.
Стоял, в стол рукой бил Влас.
Об обиде подозрений слова.
Бледнел Анкудинов. И наконец:
- Шпикомания? Расстроенные нервы неудачников? Нет-с, почтеннейший! И напрасно думаете, что ваши слова могут обидеть. Не обижаться мы должны, а по мере сил предупреждать ошибки друг друга. И учить, пока не поздно. Да-с, учить. А коли поздно, то есть в тех случаях, когда неосторожность товарища безнадежна, или, что гораздо хуже, когда это едва ли неосторожность только...
- Что? Повторите!.. Повторите!
И еще выше стал Влас. И дрожа поблескивали стекла его очков. Кто-то кашлянул, кто-то поднялся со стула и сказал:
- Товарищи...
Сосед того прошипел:
- Ш-ш!
- Да, конечно. Не мешайте выяснению вопроса. Но все же выбрать председателя...
- В таком случае предлагаю Калистратушку!
То крикнул Анкудинов. И непонятно было: смеется ли, серьезно ли.
- Калистрат, садись!
- Сюда, сюда.
- Председатель будешь!
Радовались минуте шутки, чуть рассеявшей туман размолвки. Шуткой показалось предложение Анкудинова.
«Не так, стало быть, серьезны обвинения, которые затаил он и сейчас бросит в лицо Власу».
Калистратушкой звали невзрачного тусклого поповича, примкнувшего к движению в дни московского восстания, до истерики его поразившего баррикадами, заколоченными домами, жестокостью расстрелов и веселой какою-то стойкостью дружинников. Калистратушку презирали все именно за его тусклость, бесталанность и за то еще, что он был явно запойным. Но опыт показал, что пьянство Калистрата на пользу партии. Молчаливый по натуре, не проговаривался никогда, а сидя часами по кабачкам, приносил не раз ценные сведения. Искренно мурлыкал семинарские песенки, водя стаканом по пивной луже непокрытого кабацкого стола; легко сводил знакомство с темными людьми; трех уже сыщиков указал товарищам. А то, что дворники дома видывали Калистрата глубокой ночью у ворот, бьющего неверной рукой по щеколде, это, как решили товарищи, тоже не вредно. А в дни вытрезвления и потом, в дни тоски предзапойной, в уголке где-нибудь сидел Калистрат и, вороша свои желтые волосы, прямые, длинные и масляные, тупо пытался проникнуть в смысл социал-революционной брошюры, взятой у товарищей. В те дни мало ел, пугался вопросов, и глаза его по-собачьи слезились.