Днем я пошел в лес. Но шел только по дороге, которая и соединяла деревню со станцией – почему-то не хотелось входить в глубь хмурых и неподвижных деревьев, не шевеливших даже своими кронами. Казалось, что тишина здесь направлена в обратную сторону и втягивает в себя застывшее время. Стало даже интересно – в каком же месте этой дороги я поверну назад? И как только возникла эта вначале шутливая мысль, вместе со мной об этом подумал еще кто-то – по спине пробежал холодок, – я уже оглядывался по сторонам чаще обычного.
Дорога поднялась вверх, и на самом гребне зашелестел вдруг ближний дуб – я скользнул взглядом по его стволу и остановился.
«Самое высокое дерево, и ветер дотронулся до верхушки», – подумал я, стыдясь своего внимания к обычным вещам.
Я поспешил обратно, не глядя по сторонам, ожидая только увидеть прогалину света на выходе из леса.
И хотя деревня открылась издалека в спокойной и притягивающей дымке, хотелось остаться где-нибудь здесь, между лесом и домом, посреди простора воздуха и неба над головой. Я уже тревожился, что начинается время одного чувства, которое овладевает мной полностью, не давая сил думать. Я вспомнил, как последние дни в городе ходил по улицам, почти не разбирая дороги, безо всякой цели бесконечных прогулок, словно ткал самому себе паутину улиц и дворов. И поездка в эту деревню оказалась хотя и придуманной, но все же радостью.
Вернувшись из леса, я более удобно передвинул стол – перед глазами, если поднять голову, было окно. И занялся тем, что перечитывал в своих тетрадях начатые первые страницы, словно пересматривал знакомые до каждой мелкой черточки фотографии.
Такими я вспоминаю сейчас первые два дня, прожитые в этом доме. Остальное время стало совсем другим, и границей оказалась ночь, когда я попытался продолжить первую страницу одной из тетрадей.
Еще зимой в городе я начал писать рассказ, который казался необычным. Я наполнялся чувством вседозволенности и силы, но кто-то отнимал у меня слова. Иногда, далеко от дома, я думал, что будь сейчас передо мной бумага, я написал бы то, о чем не только мечтал, но и буду вспоминать всю оставшуюся жизнь. Открывался переход в другой мир, где все объяснимо, и мне казалось, что я могу по тонкому лучику, сотканному из слов, перенестись туда. Я спешил домой, бросался за стол, но проходили минуты, доказывающие, что счастье утеряно. Я не хотел тех уступок, которые зачастую делает сам себе автор, объединяя в странной сговорчивости одновременно заказывающего и исполняющего. И я опять выбегал из дома, чтобы насладиться счастьем одинокой, не связанной ни с чем, свободы.
Однажды вечером, подходя к дому, я остановился. При этом я почувствовал, как что-то изменилось в окружающем меня мире.
Мне показалось, что я не один на улице. Но она была пуста совсем, и только поземка перелетала по асфальту.
И тогда впервые появилась странная мысль, что рассказ мой уже существует, даже не написанный на бумаге.
Жена открыла дверь, и по ее лицу я понял, что выгляжу необычно. Я навзничь стал к стене, вздохнул и сказал: «Хорошо, что я здесь, да?»
Только ей принадлежало единственное в мире движение рукой, когда она пальцами дотрагивалась до моих губ, словно проверяя возможность слов. Иногда мне казалось, что это тайный жест, похожий на снятие печати.
Я лишь молча шевельнул губами, улыбаясь в ответ на ее прикосновение.
Потом мы сели за стол на кухне. Мне не хотелось есть, хотя за весь день, бродя по городу, я даже не вспомнил о еде. Я смотрел в испуганные глаза жены, гладил ее по руке, улыбаясь – значение этой улыбки мне было неважно, – и чувствовал, что это тоже необходимо сейчас делать.
«Помнишь тот бульвар, на котором нам нравилось гулять, если при этом шел снег? Знаешь, кого я там встретил? – Я чуть помедлил и сказал, растягивая звуки в совершенно искреннем счастье: – Анну, да, Анну».
Я поспешил дальше, опережая самого себя. «Я не хотел тебе говорить. Но ведь ничего не произошло, ничего. Мы разговаривали, падал снег».
Вначале жена, кажется, понимала меня больше, чем я сам, но чем дальше я говорил, она тревожилась лицом, пробуя, наверное, все возможные варианты той жизни, которая начиналась у нас, а я знал, что начинается что-то совсем новое.
Я рассказывал, как шел снег, как шевелились губы, как шла Анне шапка – я назвал ее боярочкой, – как я упал, поскользнувшись, и сам удивлялся новому, придуманному миру.
Я входил в него, как в детстве когда-то вступал в понедельник – новое начало времени.
Потом я замолчал, затаился, глядя в темное окно, остановив свой взгляд на отражении жены. Она закрыла глаза и зажала ладонью рот, и в отражении это выглядело картиной, которую, мне казалось, нарисовал я.
«Только, пожалуйста, усни сегодня, я купила снотворное», – сказала она. «Да-да, спасибо, я очень хочу уснуть, только немного посижу и все доем – так вкусно». Мне нравилось это говорить, и жалко было, что нельзя говорить так бесконечно.