Жена ушла, я слышал, как она раздевается, и меня страшно потянуло туда, где шуршала ее одежда, но я сидел оцепенев, глядя в окно, и голые ветки дерева, освещенного фонарем, казались трещинами на стекле.
Я чувствовал, что рассказ мой уже пишется, и начало его было даже прочитано кем-то за короткое время, вобравшее в себя и перелетающую по асфальту поземку, и открытую женой дверь, и оцепенение, в котором я прислушивался к последним словам.
Но странно – я знал, что совсем не хочу писать эти слова на бумаге. Несколько дней я заставлял себя, но после двух-трех фраз начинал ощущать, как в комнате нарастает какое-то странное, неизвестное мне раньше напряжение – я слабел в нем, руки наливались тяжестью, и меня почему-то тянуло оглянуться на дверь.
В конце концов я прятал в стол бумаги, чтобы их не видела открытыми жена, одевался и опять шел бродить по улицам.
Когда уже почти не оставалось сил и я возвращался домой, то представлял те места, где мы были сегодня с Анной, ее неслышный смех и молчаливые слова. И само имя ее было беззвучным.
Чаще всего я видел ее на бульваре, где мы встретились впервые. Она трогала рукой пустые детские качели, толкала их, и качели превращались в маятник, движение их не прекращалось даже тогда, когда мы оглядывались назад уже в конце бульвара.
С женой я был таким же, как и всегда, но знал, что в этом она видит мою неискренность. Однажды она начала разговор о моей бессоннице, о враче, и это было единственное, что вывело меня из равновесия. Я чувствовал себя несправедливо обиженным. Стараясь все же быть спокойным, я долго говорил, что не надо вмешиваться в мои чувства, и чем больше я говорил слов, где-то мною слышанных, тем больше мне было обидно.
Когда я сказал: «В конце концов, ты не можешь сказать, что я тебе изменяю», – жена заплакала. Мне стоило огромного труда сказать: «Давай только обойдемся без врачей, и не плачь», – и погладить ее по плечу.
Весна ничего не изменила, оказавшись только временем между холодами и ожидаемым летом. С женой мы решили, что мне надо побыть одному, пожить где-нибудь в деревне. Все было устроено через друзей, купивших недавно дом в деревне, куда сами они в это время поехать не могли.
И рассказ, который я начал писать зимой, но так и не продвинулся дальше нескольких фраз на тетрадной странице, я решил дописать здесь.
Я сел за стол вечером и долго смотрел, как отсвечивает закат в трещине стекла. Если покачать головой, то круг оживал, переливаясь, и красный свет его стекал вниз. Я подумал, что если трещина соединится как-нибудь в замкнутую линию, то будет напоминать скорее овал – словно застывший выпуклый портрет на гладком камне.
Было совершенно тихо, и я подчинялся этой тишине, стараясь не пошевелиться, и только тихонько покачивал головой. Вдалеке за окном темнел лес, и воздух там был неподвижен.
Я включил лампу и начал писать. Первые слова оказались продолжением тишины и покоя, и я уже предчувствовал радость, которая замаячила впереди. Первая страница была уже перевернута, и я не хотел останавливаться – слова наконец дождались своего проявления.
Странный звук, на который я вначале не обратил внимания, все чаще и чаще заставлял меня прислушиваться. Похоже было, что скрипит перо – я ведь давно не писал, и сейчас держал его под непривычным углом, стараясь, чтоб линия была потоньше. Но звук несколько отставал от пера. Я старался не прислушиваться, чтобы не отвлечься от готовой фразы, но внимание помимо моей воли переключалось на этот скрипящий, с легким позваниваньем, звук.
Когда я написал имя «Анна», звук при этом вздрогнул и на мгновение завис неуловимым вздохом.
Я поднял голову и увидел, что забыл задернуть занавеску на окне. Прямо передо мной, ясное до зеркальности, было мое отражение, а рядом, в центре овальной трещины, через туман стекла беззвучно шептали слова чьи-то губы. Лица нельзя было разобрать – я застыл, вглядываясь в это пятно, и почувствовал, как шевельнулись волосы.
Звук еще полностью не исчез и доносился от окна. Казалось, кто-то настолько осторожно давит на стекло, что трещина расходится, вытянув обычный звон стекла в бесконечно тоненькую линию. «Паутинка звука», – пронеслось в моей голове.
Я оглянулся и быстро встал, пересилив себя. И все исчезло – и звук, и шевеление за стеклом. Я закрыл на минуту глаза, чтобы дать им отдохнуть – наверное, они устали от яркого света лампы – тонкие лучики всегда покалывали глаза через мелкие дырочки абажура.
Постояв так еще немного, я подошел к окну и вялой, словно перетруженной рукой затянул занавеску. Хотелось ходить по комнате, но я уже прислушивался к каждому шороху и опять сел к столу.
Хотя я и не смотрел в сторону окна, все внимание было устремлено туда. Писать не хотелось, забылось то плавное и быстрое, почти не зависящее от меня движение, в котором вспыхивали новые слова. Но я все же взял ручку и даже внутри себя смог усмехнуться тому, что начал писать с самым легким нажимом – из-под пера выходила тонкая, совсем как паутинка, линия.