Я с удовольствием смотрел работы из серии «Чрево Парижа», того самого знаменитого «чрева», которое Шемякин успел застать, обосновавшись в Париже в 1970 году. Теперь оно уже стало преданием, а в листах Шемякина сохранилась завороженность неповторимой ночной жизнью центрального рынка огромного европейского города.
В 1977 году Шемякин был уже весьма знаменит в Париже, хорошо продавался и имел большие деньги. Он их бесшабашно тратил, устраивая настоящие гулянья в парижских «кабаках» (на самом деле достаточно дорогих и фешенебельных ресторанах), например, в русских «Царевиче» и «Распутине», где его прекрасно знали и старались угодить как могли. Он приглашал нас с Беллой туда не только вместе с Володей, но и когда Володя уезжал в Москву.
Мы не раз ходили к нему домой, листали альбомы с вырезками, которые Миша делал из книг для подтверждения своих метафизических идей. И снова Урка, как одержимый, носился по кухне, сметая все на своем пути, а попугай издавал душераздирающие вопли, не давая спать прилегающим кварталам Парижа.
И снова мы шли в «Распутин», и Миша заказывал мясо «а la Shatobrian» и красное вино. За столик подсаживался Алеша Дмитриевич, представитель великой династии Дмитриевичей — ресторанных певцов, будораживших слух нескольких поколений русской эмигрантской публики. Миша издал пластинку Алеши Дмитриевича, где тот пел «Мурку». Каждый раз, когда Алеша в ресторане исполнял «Мурку», он перевирал слова, а Миша, полный гордости за содеянное, говорил, что вариант, который Алеша с третьего раза записал на пластинку, лучший, там все слова классические. Мы целовали уже старого Алешу. Нам передавалась тоска русских эмигрантов, которые в течение многих лет слушали Дмитриевича.
А потом мы с Беллой и Мишей ехали в ресторан «Царевич», и все начиналось сначала. Здесь пел Владимир Поляков, которому было уже за восемьдесят. Он происходил из сверхзнаменитой династии Поляковых. Это был большой, мощный человек, много повидавший на своем веку. Он и сейчас пел замечательно, правда, уже вибрирующим голосом, но все равно завораживал и околдовывал. Шемякин поддерживал издание и его сольной пластинки. Владимир подсаживался к нам, мы угощали его водкой, и он рассказывал о своей длинной артистической жизни. После чего Миша Шемякин вставал, производя эффект своей экзотической внешностью, подзывал седую парижскую старушку в шляпке с вуалью, которая продавала розы, покупал у нее всю корзину и дарил Белле, к изумлению парижской публики.
Поскольку мы с Беллой были люди, получавшие bon courage (кураж, удовольствие) от того, что находились в Париже, у нас возникало желание довести день до логического завершения. В нашем, особенно в моем представлении это значило, что уже ночью, где-то в районе двух часов, надо было зайти в открытый еще ресторан, съесть на ночь la soupe aux onion — луковый суп и выпить последние пятьдесят грамм кальвадоса. Таким рестораном неизменно оказывался «Au pied de cochon» («Под копытом свиньи»), который находился на краю (хочется сказать: на берегу) парижских кварталов, уцелевших после сноса центрального рынка. Этот ресторан и остался, быть может, последним знаком памяти, последним обломком империи рынка и доносил до ночных посетителей аромат старого Парижа. И мы с Беллой в сопровождении кого-то из парижских знакомых часто приходили ночью в этот ресторан и ели луковый суп под аккомпанемент какого-нибудь венгерского оркестра. И становились свидетелями ночной парижской жизни с продавщицами фиалок, нищими, поющими и танцующими цыганами, да и просто парижскими типчиками, клошарами, «ночными бабочками» всех виданных и невиданных мастей.
Мы так втянулись в эту ночную жизнь Парижа, что в других городах света стремились ее воскресить. И вот в Нью-Йорке ночью мчались на такси в самый центр города, в Гринвич-вилледж, чтобы попасть во французское кафе «Фигаро» и съесть там луковый суп — и тем самым не изменять приобретенным в Париже привычкам.
Оказавшись в Париже, мы были ошеломлены кипением художественной жизни, захлестнувшей нас. Четыре полных дня я посвятил изучению Лувра. Конечно, в поле моего зрения был и музей д’Орсе, где я с восхищением и, быть может, с чувством ностальгической нежности смотрел работы импрессионистов.
Я стремился окунуться и в современное искусство Парижа. Много дней блуждал по переулкам левобережного центра, так называемого предместья Сен-Жермен, где сосредоточено большинство авангардных галерей — предмет моей подлинной страсти.
Эдик Штейнберг пригласил нас с Беллой на открытие своей выставки в галерею Клода Бернара. Это стало значительным событием художественной жизни города. На открытии было много знакомых русских художников, живущих во Франции. Выставка имела очевидный успех, и я очень радовался за Эдика.