Часто навещал нас Валя Доррер. Его мастерская находилась за углом гостиницы “Европейская”, в доме № 3 – историческом здании на площади Искусств. Этот дом ныне с одной стороны занимает Михайловский театр (бывший МАЛЕГОТ), а с другой когда-то располагался ресторан “Бродячая собака”, где бывали почти все поэты Серебряного века.
Новый ресторан с тем же названием находится там же, но со входом с улицы. А в старую “Бродячую собаку” нужно было входить именно через подъезд, расположенный в подворотне. По сторонам его стояли дорические колонны, и подъезд имел весьма торжественный вид. Но в 1960-е годы он был в совершенном запустении и служил только входом в дом.
У Доррера была романтическая внешность. Длинные, пушистые ресницы придавали его взгляду сходство с девичьим, а выражение взгляда было кротким и доверчивым. Он был довольно высок, худощав и строен. Немного хромал – последствие полиомиелита, который он перенес во время блокады, – одна нога была одета в специальный ортопедический башмак. Валера был неимоверно влюбчив и влюблялся по нескольку раз в день, как правило, оставляя свои романы незавершенными. Вот это пребывание во влюбленном состоянии было самой характерной его чертой.
Мастерская его была настоящим чудом, особенно в восприятии молодых художников-москвичей. Чтобы попасть в нее, надо было войти в легендарный подъезд, подняться без лифта на шестой этаж и правильно выбрать звонок из бесчисленного множества похожих. Квартира была коммунальная. В огромной комнате, принадлежавшей Дорреру, вдоль стены поднималась лестница, ведущая на антресоль, с которой через окно можно было проникнуть на крышу здания, чтобы полюбоваться замечательными старинными трубами и оригинальными дымоходами. Они располагались так, что городской пейзаж открывался зрителю с разных сторон и все возникавшие виды были прекрасны.
В то время Доррер был чрезвычайно популярен как театральный художник. Каждые пять минут раздавался телефонный звонок, и какой-то, порой неведомый, режиссер предлагал совместную работу над новым спектаклем.
Сам дом Валеры, сама его мастерская были притягательны. Возможность выпить рюмку водки с маэстро тоже много значила: друзья Валеры и постоянно звонившие ему режиссеры это прекрасно знали и пользовались этим. Такое обилие друзей и приглашений по работе многое путало в голове Валеры. Возможность остаться одному или хотя бы отказаться от встреч была нереальна. Это заставляло его работать на износ, зачастую повторяя самого себя. Кроме того, у Валеры никогда не было денег. Виной тому были, конечно, и его характер, и те чрезвычайно низкие расценки, которые существовали в то время в театрах за труд художника-постановщика. Однако он ухитрялся вести широкий образ жизни, проводя время в артистических компаниях или в ресторанах и забегаловках.
Я всегда находил в работах Доррера для театра некую изюминку, присущую ему одному, что делало эти работы самобытными, оригинальными и всегда узнаваемыми по авторскому почерку. В те редчайшие минуты, когда мы с ним все-таки оставались одни, Валера открывал огромный сундук, стоявший при входе в мастерскую, извлекал оттуда массу каких-то вещей и предметов, пока не докапывался до самого дна и не доставал очень маленькие, написанные маслом холстики, снятые с подрамников, с изображением городских пейзажей Ленинграда. Я ими восхищался – мне были близки эти импрессионистические порывы и идея художественной независимости от театра.
Валера жил в мастерской вместе со своей женой Викой и собакой. Вика была актрисой и должна была бы знать нравы театрально-богемной среды, но она была женщиной сурового характера и старалась держать Валеру в некой узде. Да наверное, с ним и нельзя было иначе, но из этого ничего не выходило. Собака была замечательная, имела свой характер, и, когда Валера указывал ей на кого-то из гостей и говорил: “Это режиссер”, она начинала угрожающе рычать и безумно лаять. Эта фраза была равнозначна команде “фас!”. Но в итоге все обходилось благополучно и гости продолжали предаваться питейным утехам.
Сам Валера пил много и быстро пьянел. И моей всегдашней заботой было следить за ним и приводить домой, где меня обычно ждал неприятный разговор с Викой, как будто я был инициатором его пьянства, а не скромным заступником.
Возвращаясь к вечерам в нашем гостиничном номере, я вспоминаю и других моих друзей, которые находились тогда рядом.
Это, конечно, Евгений Рейн – неотъемлемая часть Ленинграда, ближайший друг Бродского, человек блестящего остроумия и эрудиции, знающий буквально все и вся (правда, в те годы бытовала фраза: “Рейн знает все, но не точно!”).
Рейн общался с Бродским больше всех и даже во времена “железного занавеса” переписывался с ним. Будучи замечательным поэтом, в нашем кругу он получил шутливое прозвище “учитель Бродского”, потому что в одном из интервью Иосиф сказал, что он учился у Рейна.