– Но позвольте, дражайший Григорий Гаврилович, как же так? – заерзал на ходу я. – Ведь Ледовое побоище никакого отношения не имеет к Марфе-то Посаднице! Что ж это за история у вас такая?
– А и что с того-с? – не смутился Григорий Гаврилович. – Ну? Вот такая у нас история! И что-с? У нас все возможно-с. И Александр Невский, и Дмитрий Донской, и Марфа Посадница, и великий князь московский Иван Васильевич, и святой старец Зосима, и Кочубей! Надо будет для дела, у нас и сам Адольф Гитлер на реконструкции сего исторического действа будет представлен! Мы за ценой не постоим!
– Но как же…
– А так же! – Григорий Гаврилович стал строг. – Народу-то! – он остановился, поднял палец вверх, и я тоже остановился, напряженно вглядываясь в этот палец. – Народу-то все равно, только чтоб пышнее, чтоб пахнуло весной, чтоб литавры, что гром победы, чтоб ядра – чистый изумруд! И Кутузова! Кутузова обязательно!
– Кутузова? – вырвалось у меня.
– Его! Потому как русский дух! Потому как Русью пахнет!
– Кто пахнет? Кутузов?
– Он самый! И ведь все так славно, так ладно будет слеплено! Это вам не пустяки на бобах разводить! Усталые и полуразбитые! Так и проходят вереницей перед мысленным взором – истинно! истинно! – бесстрашно проникая в самые глухие закоулки народного самосознания! Только-то тяжелая, беспокойная дремота овладела всеми членами, как на тебе – и снова в бой! Без всего! Без пищи и питья! Без сна и задоринки! Голыми руками! По морозу! Неделями в траншеях! Вши! Тиф – а мы идем! И побеждаем!
Я смотрел на Григория Гавриловича с тем самым чувством непременного участия, с которым я уже смотрел на него давеча, полагая его не совсем в себе. То чувство ушло было из меня вовсе, но, похоже, очень скоро вернулось на свое законное место.
– Ну хорошо, я все понимаю, но коньки? – не отставал я.
– А что коньки? – казалось, Григорий Гаврилович осматривает землю.
– Отчего же на коньках-с?
– На коньках-с? А оттого на коньках-с, что вначале предполагалось, что Домна Мотовна будет над всем этим летать наподобие бесноватой Валькирии, но потом отказались от строп в целях пущей безопасности, и утвердили коньки.
От дальнейших рассуждений нас спасла дверь. То была дверь социальной защиты.
Как только она распахнулась, так оказавшаяся за той дверью начальница департамента – как потом стало понятно – заключила меня и Григория Гавриловича в свои объятья. Она немедленно поцеловала в губы его, а потом и меня, смахнув слезу.
Я до того опешил, что не сразу заметил на ней наушники и то, что весь ее кабинет был наполнен звукозаписывающей аппаратурой.
– Как хорошо, что вы ко мне зашли! – вскричала она, дав себя рассмотреть. На вид ей было лет сорок – самый опасный, как я полагаю, девический возраст – и в глазах ее блистал огонь.
– Мы сейчас же будем петь!
– Петь?
Вместо ответа на вопрос она запела: «Снаряжай скорее, матушка родимая, под венец свое дитятко любимое!»
Григорий Гаврилович немедленно ей вторил: «Протяжней спой, чтоб за сердце хватало!»
Далее они уже пели в два голоса: «Ах, не ко времени! – Ко времени, ко времени! – Смогу ли я? – Смогешь, смогешь!»
Неожиданно пение прекратилось так же внезапно, как и началось. Начальница департамента незаметно для меня вдруг оказалась сидящей за столом, а вся аппаратура и наушники исчезли.
– Ну-с, Григорий Гаврилович, – сказала она строго, – с чем пожаловали?
– Извольте видеть, Ольга Львовна! – сказал Григорий Гаврилович, а затем он изложил мою историю.
Ольга Львовна Глуховатых – начальник департамента социальной защиты – выслушала его очень внимательно.
– Грушино? – задумчиво произнесла она. – Неужели же нигде и никаких следов?
– Истинно так, Ольга Львовна, истинно так!
– «Посинели, посинели, посинели, разлились!» – пропела она, размышляя. – Надо бы в таблицах посмотреть! – решила она наконец и бросилась к шкафам.
Надо заметить (очевидного не скрыть), что Ольга Львовна, если того требовала социальная защита, немедленно на все бросалась.
В шкафах были таблицы. То были таблицы наших достижений, как узнал я много позже, и они немало способствовали благополучному исходу многих событий. После посещения оных таблиц, как мне потом довелось узнать, в благодарных сердцах обывателей непременно зажигались неугасимые огни.
– В таблицах должны оставаться следы, – натужно вымолвила Ольга Львовна, сгрудив на стол целый ворох этого добра.
– Вот! – сказала она через какое-то время, изучая таблицы на свет. Она держала их перед глазами так, чтобы свет падал на них под углом сорок пять градусов.
– Вот! – Она произнесла это слово несколько раз и всякий раз на несколько тонов выше предшествующего, отчего начало казаться, что она на рыбалке и у нее клюет.
– Нашла! – в голосе ее сквозило торжество. – Смотри-ка, если мы повернем таблицу так, то Грушино на ней появляется, а если изменим угол наклона, то пропадает.
– И что сие означает? – не выдержал я.
– А означает сие, что при получении денег из бюджета оно есть в природе, а вот при распределении – его уже нет.
– Как это?
– Атак! При распределении же меняется угол зрения на предмет.
– Угол?
– Конечно!
– Но само-то оно в природе должно же существовать?
– В том-то и состоит весь вопрос! – Ольга Львовна взглянула на меня как на дитя неразумное, обратила свое внимание на Григория Гавриловича, а тот понимающе ей кивнул и даже закрыл от понимания глаза. – Вы не читали мою статью в «Отечественных записках» «О видимости и наружности»?