Читаем Пропавшие без вести полностью

В первый раз эту страшную, мертвящую безликость тысяч людей я ощутил на этапе. Ощущение ее родилось из общего чувства бессилия и какого-то стыда, который не позволял нам, пленным, смотреть друг другу в глаза… Это было горчайшее переживание! Оно охватило меня впервые тем хмурым рассветом, когда нас длинной колонной гнали по грязной дороге. Это было подобно чудовищному похоронному шествию. Многие из нас не только были подавлены фактом плена и изнемогали от голода, но еще и страдали от ран. Иные, теряя силы, падали в дорожную грязь. Из хвоста колонны до нас доносились выстрелы — по числу упавших товарищей. И вот в это-то утро над дождливой дорогой, зловещие, мрачные, обгоняя нас, с востока пошли самолеты. Они шли вдоль шоссе, почти касаясь тяжелыми акульими брюхами телеграфных проводов, шли вдоль многотысячной растянувшейся колонны военнопленных, вдоль длинного обоза тяжелораненых, которых везли раненые лошади. При появлении самолетов в первый миг в горле застыл несорвавшийся крик тревоги: «Воздух!» Но он был не нужен — что были мы?! Самолеты врага с паучьими знаками на крыльях шли мимо нас, безразличные, не боязливые… Летчикам не было до нас дела. Они перестали нас признавать врагами, им нет нужды нас расстреливать… Фашистские летчики, случайно взглянув и заметив нас, может быть, даже испытывали чувство презрения. Горечь этого унижения болью сжимала горло, давила сердце…

Здесь они часто летают, мирные и сонные на вид, желтобрюхие акулы. Мы смотрим им вслед, когда они идут на восток, и желаем им гибели. Но несколько часов спустя мы видим их пролетающими назад с их кровавого дела. Может быть, они возвращаются и не все, но мне всегда кажется, что их идет обратно слишком уж много… Обычно с бомбежки они возвращаются на рассвете…

Помнишь, как я любил рассветы? Как я часто, бывало, именно на рассвете, закончив ночную работу, будил тебя, чтобы вслух прочесть только что написанные страницы… Читая, я исподтишка посматривал на тебя, чтобы заранее, по выражению твоего лица, угадать еще не высказанную оценку. Ты, мой пристрастный, взыскательный критик, шутливо называла это «подглядывать в душу».

Как ты огорчалась, если прочитанные страницы оказывались недостаточно выразительны или были поверхностны! Как омрачалось твое лицо, как сдвигались тонкие брови, как упорно опускались ресницы! Ты не прощала промахов и недоделок, никогда не успокаивала меня лживой похвалой. Ты на меня нападала, как яростный враг, и случалось, что я тут же в отчаянии разрывал в клочья труд целой ночи, но никогда позднее не жалел об этом, как не жалела и ты, в ясной уверенности, что на другую или третью ночь, а может, на десятую все будет сделано заново, несравнимо лучше и глубже…

Зато как окрыляло меня скупое, короткое слово твоего одобрения, высказанное сквозь радостные слезы удовлетворенного соучастника…

Мы оба считали, что это и есть настоящее счастье.

Вот потому-то рассветы особенно и терзают меня теперь глухотой безнадежности. Прежде я никогда не мог понять тоски по ушедшему прошлому. Ведь прошлое было для нас путем к настоящему, и лишь в настоящем и будущем мы видели жизнь. Сейчас прошлое — жизнь, а настоящее — безликая пустота, за которой туман. А есть ли в этом тумане наше с тобой будущее? Я не вижу его…

Именно рассветы теперь порождают во мне острую муку отчаяния. Именно на рассвете мне всегда приходит мысль о том, что больше я никогда не увижу тебя и сына, ничего никогда не буду писать, не прочту тебе новых страниц, не увижу конца войны… Да и писем этих ты не прочтешь и не узнаешь даже о том, что я еще жив, еще люблю тебя и, как всю жизнь, продолжаю писать тебе часто и много…

Но что же может рассвет обещать мне здесь? Новый день рабства, человеческих смертей и мучений? Еще один день, неотличимый от прочих, безликий в своем безобразии…»

Дней десять спустя после увода в безвестность Чернявского Волжак, поутру моя цементный пол изолятора, сказал с явной радостью:

— На место Ильи Борисыча, знаешь, Иваныч, кого назначают?

— Не знаю, — сухо ответил Баграмов. У него уже заранее было чувство какой-то неприязни к тому врачу, который должен занять место Чернявского, неприязни просто по одному тому, что это будет уже не Чернявский, а кто-то другой…

— Моего знакомца, врача Михайлу Степановича Варакина! — сообщил Волжак. — Вот уж доктор так до-октор! Это душа-а! — восхищенно сказал он, окуная швабру в раствор хлорной извести и наклоняясь, чтобы достать под две рядом стоящие койки. — Челове-ек! — не прерывая работы, подхваливал Волжак вновь назначаемого врача. — Да-а, вот это товарищ! — вполголоса окал он.

Баграмов на все эти возгласы не отвечал.

— Ты что, с ним служил, Кузьмич, с этим доктором? — спросил Иван Балашов, под койкой которого в ту минуту возился шваброй Волжак. Он спросил лишь из деликатности, именно потому, что видел нетерпеливое желание Волжака рассказать о «своем» враче.

— А хотя не служил, тебе-то какое дело! — вдруг раздраженно вскинулся обычно ласковый и спокойный Волжак.

— Да что ты, Кузьмич, я ведь так спросил! — растерялся Иван.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Разбуди меня (СИ)
Разбуди меня (СИ)

— Колясочник я теперь… Это непросто принять капитану спецназа, инструктору по выживанию Дмитрию Литвину. Особенно, когда невеста даёт заднюю, узнав, что ее "богатырь", вероятно, не сможет ходить. Литвин уезжает в глушь, не желая ни с кем общаться. И глядя на соседский заброшенный дом, вспоминает подружку детства. "Татико! В какие только прегрешения не втягивала меня эта тощая рыжая заноза со смешной дыркой между зубами. Смешливая и нелепая оторва! Вот бы увидеться хоть раз взрослыми…" И скоро его желание сбывается.   Как и положено в этой серии — экшен обязателен. История Танго из "Инструкторов"   В тексте есть: любовь и страсть, героиня в беде, герой военный Ограничение: 18+

Jocelyn Foster , Анна Литвинова , Инесса Рун , Кира Стрельникова , Янка Рам

Фантастика / Остросюжетные любовные романы / Современные любовные романы / Любовно-фантастические романы / Романы