Большевики в свое время воздвигли на христиан такие чудовищные по жестокости и масштабам гонения, каких не знала ни античная, ни средневековая история. Но это лишь одна, внешняя, причина трагедии Русской Церкви, ибо преследования и гонения очищают христианство. Для того чтобы победа безбожников над той или иной Церковью могла осуществиться, необходима не только внешняя, но и внутренняя причина, нечто такое, что расслабляет христиан, удаляет их от благодатной помощи Божией.
Историки более или менее единодушны, когда речь заходит о причинах ослабления, а затем и крушения Российской Империи. Понятно, что в этом более всего повинны образованные люди, так называемая интеллигенция; она всегда находилась в оппозиции к правительству, то бунтовала, то фрондировала, постоянно растлевала простой народ, словом, в течение целого столетия рубила тот самый сук, на котором сама же сидела и при том относительно благоденствовала.
Но вот попробуй кто-нибудь высказать мысль, что та же самая русская интеллигенция в той же самой мере, как в катастрофе государственной, повинна и в трагедии Русской Церкви. На дерзнувшего утверждать подобное обрушат свой гнев не только наши «западники» и «либералы», достанется даже от тех, кто мнит себя «славянофилами» и «почвенниками».
За последнее время в общественном сознании рухнули многие идолы, пало целое иллюзорное стадо, но по крайней мере одна из «священных коров» сохранилась. Имя ей — «русский религиозный ренессанс».
Совершенно очевидно, что, враждуя с Империей, сознательно разрушая ее, русская интеллигенция тем самым ослабляла и Православную Церковь, которая нравится это кому-то или не нравится — состояла в теснейшем союзе с государством, а сам Государь именовался и был «Хранителем веры».
При том с Империей интеллигенция боролась в открытую, а с Церковью не только враждовала, но порой и заигрывала, пыталась перетянуть на свою сторону — а эта тактика куда как опаснее.
И вот уже в начале нашего века некоторые представители богемы всерьез вознамерились приспособить Христианство к собственным своим вкусам и потребностям, исподволь заменить Православие иным учением, соединить то, что самой Библией объявляется несочетаемым, — любовь к Богу и любовь к миру.
Любимый ученик Господа Иисуса Евангелист Иоанн Богослов увещевает нас:
«Не любите мира, ни того, что в мире: кто любит мир, в том нет любви Отчей. Ибо все, что в мире: похоть плоти, похоть очей и гордость житейская, не есть от Отца, но от мира сего».
Что как не гордость житейская звучит в словах одного из тогдашних интеллигентов — Д. В. Философова?
«Церковь требует отречения от любви к жизни и к людям, от любви к искусству, к знанию… а мы не хотим отрекаться от того, что хотим освятить».
И как это ни прискорбно, подобные мысли и стремления были сочувственно встречены некоторой частью духовенства.
Тут я решаюсь прибегнуть к свидетельству человека, которого уж никак не обвинишь ни в обскурантизме, ни даже в церковности, да и вообще он был начисто лишен каких бы то ни было определенных убеждений. Зато свидетель этот известен своей искренностью и предельной откровенностью — Василий Васильевич Розанов.
В ноябре 1907 года на заседании Санкт-Петербургского религиозно-философского общества он прочел доклад под названием: «О сладчайшем Иисусе и горьких плодах мира». Розанов живо и достоверно передает самую атмосферу, царившую на тогдашних встречах интеллигенции с духовенством:
«В нынешних „Религиозно-философских собраниях“ поднимаются те же темы, которые волновали собою собрания 1902–1903 гг. Эти вопросы — о духе и плоти, „христианской общине“ и общественности в широком смысле; об отношении Церкви и искусства; брака и девства; Евангелия и язычества и проч. В блестящем докладе „Гоголь и отец Матвей“ Д. С. Мережковский страстно поставил вопрос об отношении христианства к искусству, в частности об отношении, например, Православия к характеру гоголевского творчества. В противоположность отцу Матвею, известному духовнику Гоголя, он думает, что можно слушать и проповеди отца Матвея, и зачитываться „Ревизором“ и „Мертвыми душами“, от души смеясь тамошним персонажам. Пафос Мережковского по крайней мере заключался в идее совместимости Евангелия со всем, что так любил человек в своей многотысячелетней культуре. Ему охотно поддакивали батюшки, даже архиерей и все светские богословы, согласно кивавшие, что, „конечно Евангелие согласимо со всем высоким и благородным; что оно культурно“: а посему культура и Церковь, иерархи и писатели могут „гармонично“ сидеть за одним столом, вести приятные разговоры и пить один и тот же вкусный чай. Все было чрезвычайно приятно и в высшей степени успокоительно. <…>