Читаем Прописные истины полностью

Но второй год прошел, третий, и снова стало тесно Сеньке. Не тесно даже, а такое чувство появилось, как будто все: исчерпал он волю свою, свой праздник послеармейский, и надо теперь дальше что-то делать, — а что? Этого он не знал. И годы ведь другие уже — в клуб вместе с парнями молодыми не походишь, вроде вышел из этого возраста, друзья все переженились, а он семьей не обзавелся, как-то мимо прошло, да и не тянуло, жил сам по себе и был доволен. Отработал свое, посидел с мужиками, осилил бутылку-другую, поговорил — день, ночь, сутки прочь. И вот — устал. Вдруг замечать стал за собой: день прожит — и что? И завтра такой же будет, и послезавтра. Да сколько ж можно так…

Хорошо в уборку, когда живешь, не замечая времени, когда воспаленное лицо сечет ветер, несущий пыль и острые остья пшеницы, когда мужики, проспав положенные четыре часа, приезжают на поле и вдруг замечают, что двоих, Лиясова и Безверхнего, нет, и начинают ругаться, но в этот момент откуда-то сверху раздается: «Чего орете, мать вашу!..» — и из бункера вылезает Лиясов, помятый весь, в соломе, а за ним Безверхний, оба невозмутимо вытряхивают половики, на которых спали, складывают их и лезут на мостики своих комбайнов; когда ночью, черной холодной осенней ночью, поле вдруг превращается в странное скопище ярких огней, и каждый огонек движется и сам по себе, и в то же время в порядке с другими: дошел до края, развернулся, высветил полукруг светом, и снова пошел прямо, буравя темноту, но темнота эта только со стороны, если издали глядеть, а впереди, внизу, под фарами твоего комбайна, горит и колышется, вспыхивает латунь колосьев; и он вместе со всеми проклинает эту работу, эту каторгу ежегодную, но и знает, чувствует потаенно, что это то самое, жизнь на пределе, на износ, когда выкладываешься весь, но и еще что-то остается, запас какой-то, по молодости, наверно, и внутренне легко оттого, что знаешь, что это еще не предел, что если припрет, то можешь и не то еще выдержать, черта сломить…

Но осень кончается, и аврал, тревожащий, будоражащий аврал, кончается, и уходят по раскисшим дорогам, сквозь круговерть мокрого снега, окончательно разбитые старые грузовики, пригнанные на уборку, и долгая зима опускается на село, долгая зима с ее размеренной жизнью.

Как-то весной, когда стаял уже снег и на машинном дворе нельзя было сойти с дорожек, выложенных плитами: по колено в грязи увязнешь, — Сенька услышал случайный разговор мужиков о том, что набирается бригада пастухов на дальние выпаса, на все лето, до поздней осени. Еще говорили мужики, что заработки там хорошие, по шесть — восемь рублей за центнер привеса платят, но скотину пасти надо с восхода до заката, и для этого дела привычка нужна, волком ведь взвоешь: весь день словом перемолвиться не с кем.

Бригаду набирал некто Темирбай, казах из дальнего отделения совхоза; их, казахов, много на юге Тюменщины, Сенька его не знал, видел как-то раза два — и все. Нашел он Темирбая на совхозном складе, в том его отсеке, где лежали на полках хомуты, дуги, стояли свежевытесанные новенькие оглобли, несколько плетеных коробов для тарантасов, висели на гвоздях вожжи, уздечки, шлеи. Сенька не думал, не предполагал даже, что все это лошадиное хозяйство еще живет, и не старье какое-нибудь, а новенькое: значит, кто-то делает все это, занимается. Темирбай, коренастый старик, могучий еще, из одних жил свитый, словно кряж березовый, ходил по складу, тяжело переваливаясь с ноги на ногу, как утка, — Сенька потом узнал, что это с войны еще, обе ноги миной перебиты были — без шапки, волосы короткие, жестким ежиком торчат, с густой проседью, усы тоже сивые, скобкой, подбородок чисто выбрит.

— Жена есть? Корова есть? — спросил он, когда Сенька путано объяснил ему, что хочет в бригаду пастухов. Сенька аж смешался от такого вопроса, потом опомнился, ухмыльнулся, подумал: «Серьезный мужик…» — и объяснил, что жены еще нет, не обзавелся, а корова есть, мать держит…


Стадо разбрелось по лощине между двумя гривами березовых лесков: бычки хорошо вылежались в обед на тырле, в маленькой густой роще у лагеря пастухов, оголодали, и сейчас неторопливо пожирали, стригли молодую траву, особенно сочную здесь, в низине. Спокойно паслись, не бегали как оглашенные, даже Пегий и Скелет. Сенька их ненавидел: они баламутили все стадо. И глядя на них, он думал, что и среди этих бессловесных есть ведь свои твари, от которых житья никому нет. Казалось бы, что тебе еще надо: ешь траву, пей, спи, мычи и радуйся жизни. Но ведь нет — словно черт какой вселился в этих двух: поднимут морды, ноздри вывернут, глаза свои бессмысленные вытаращат и прут напролом. Куда, зачем? Да никуда, просто так, от дури, от вредности своей. А стадо, конечно, за ними. Только завернешь, собьешь в кучу — глядь, снова Пегий и Скелет устремились куда-то, ни еды, ни питья им не надо. И как будто бог одной метой пометил их: оба худющие, ребра торчат, шерсть свалялась, а морды такие, что Сенька смотреть на них спокойно не может: вся их противность на мордах написана.

Перейти на страницу:

Все книги серии Новинки «Современника»

Похожие книги