Он смотрел на окна противоположного дома. На подоконниках там стояли больничные цветы в горшках. Иногда там появлялись женщины в белых халатах. Медсестры, уборщицы. Он представил, как там сейчас скрипит по линолеуму тряпка на швабре. Дребезжит и скребет с визгом по полу случайно задетое ведро с грязной водой, в ведре заходили ходуном волны, одна не удержалась в его границах и хлынула через борт на пол. Размашистая водяная клякса на полу. Да-а-а чтоб тебя! Он прекрасно знал, что происходит сейчас в доме напротив, ему не нужно было заглядывать внутрь. Он знал, что за столиком в только что вымытом, блестящем и даже немножко отражающем своим линолеумным полом коридоре трое играют в дурака. Он может пойти туда, сказаться больным и подсесть играть в дурака четвертым. Можно будет пара на пару. А кто будет его партнером? Олег Иванович с седыми боцманскими усами, с белыми куриными волосами на груди? Или тот худой, больной парень, которого зовут не то Витек, не то Санек (именно имени этого второго он точно не знал, а так он знал о них все)? Витек (Санек) излежался по больницам, в разных городах, в разных странах, имеет богатейший опыт. Но болезнь все грызет его изнутри, и, похоже, плохо дело… Но замашки бывшего франта и сердцееда еще немножко остались. Он говорит, кривя рот, как человек, знающий подлинную цену вещам. История его жизни — это история болезни какой-то кишки в нем, которую и не вырезать, и не вылечить. Вдруг Витек кому-то в зале для телевизора: Во! Сделай погромче! Эту тему мы с ней напоследок слушали. Я тогда в армию уходил, на следующий день. Всю ночь они танцевали под нее. Тема поражает своей бледностью, банальностью, безвкусицей, бездарностью… Жаль, что ничего лучшего тогда не нашлось. Он бы так его понял, так бы ему посочувствовал! Но кого еще можно выбрать в качестве своего партнера? Остался один — серьезный Анатолий. Может, с ним? У него свитер черное с красным. Анатолий все знает. Как была проведена китайская земельная реформа, как вязать морские узлы, как была основана Иордания, как лучше всего заваривать чай, какую квартиру и в каком районе города лучше покупать. Хорошо играет в преферанс. И в дурака, естественно. Не лечат, а калечат, говорит, вздыхая, Олег Иванович, роняя козырную шестерку.
Хорошо в больнице.
Ноги стыли на резиновом полу. Он подумывал о том, чтобы надеть шерстяные носки. На полу в правильном порядке были изображены холодные, абстрактные цветы с множеством углов. Он поставил тарелку из-под яичницы в раковину, залил ее водой, вытер руки. Посудное звяканье.
Парк культуры и отдыха. Лето. Сад. Вечер. Закат. Пыль. Духовой оркестр. И, вслушавшись в духовой оркестр, он вдруг ясно понял, что за свободу можно платить только смертью, по-другому не бывает. Свобода или смерть. Точнее, свобода и смерть. Он выбрал свободу, но до чего же не хочется умирать! Он стоял и впитывал в себя и этот закат, и этот оркестр, и эту летнюю пыль, впитывал как только мог, как будто умирать нужно было прямо завтра. Какие-то слезы подступали изнутри. Какая-то тягучая ностальгия.
Свесившийся букет алых цветов на рояле, дорожка, усыпанная кленовыми листьями, силуэт гениального негра, который уже знает о тебе все, негр погружен в вековую дрему, как гора, проступающая из морской мглы, все, пора и вставать, пора и честь знать, все вдруг встали, посерьезнев.
Жаль. Жаль.
Солнце почти уже село. Парк остыл, притих. Появился, а может, просто стал ощущаться ветер, стало зябко. Почти нет людей. Он стоял и смотрел на темные листья и сглатывал комки один за другим. Много еще листьев, на него хватит.
После еды надо было пить кофе. Это займет десять минут. Он насыпал в чашку много растворимого кофе и плеснул туда кипятка. Потом размешивал. Он чувствовал, что согреться снаружи невозможно, но можно немножечко согреться изнутри этим шаманским зельем, которое, как известно, пьют для согрева народы Крайнего севера. Он пил без молока и без сахара, чтоб было горько, едко, почти больно.
С дымящейся чашкой он шагнул в темный проем, отделявший кухню от квартиры, и, после того как некоторое время он шел в полумраке, он оказался в своей комнате. В своей, единственной. Число комнат в его квартире росло по мере того, как он жил, но эта комната было у него всегда. Это была его комната. А сколько комнат в остальной квартире, он даже не знал.
В его комнате к обоям была приколота булавкой его детская фотография. Ему лет десять. Наверно, еще родители ее повесили, а он так и забыл ее на стене.
Ради этого утреннего кофе он и вставал каждый день. Это мои десять минут. Мои. Нет меня сейчас, нет! Ни для кого!
Как только вошел в комнату, машинально посмотрел на телефон. Никого нет. Когда я поднимаю трубку, там уже заранее короткие гудки. Всегда. Но мне ведь, вроде, никто и не нужен? Не нужен. А откуда тогда это нытье?