Начиналось серое сумеречное утро 19 ноября. Ефрейтор Гайбель ворочался на лежанке. Ему снился отвратительный сон: будто он у себя в лавке в Хемнице, которая отчего-то подозрительно напоминает последний сталинградский блиндаж, обливаясь потом, кропотливо перебирает горох из мешка и сыплет в эмалированную кастрюлю – а каждая горошина, падая, свистит, точно бомба, и, коснувшись дна, с грохотом взрывается и исчезает. “Удивительное дело, – думал Гайбель, – мешок уж наполовину пуст, а в кастрюле ни грамма!” Тут перед ним внезапно вырос человек в золотом шлеме, из-под которого выбивалась черная прядь, и проникновенно взглянул на него широко раскрытыми глазами. Гайбелю тут же стало ясно, что это Рембрандт. “У меня есть самолеты и подводные лодки, – угрожающе произнес незнакомец. – Но нет сельди!” – “Прошу, господин хороший, – поторопился ответить Гайбель. – У меня есть отличная сельдь матье, мягкая, точно масло!” И указал на большую кадку, из которой, свесившись через край, в ужасе взирали на них селедки. “Беру все!” – заявил мужчина в шлеме и сунул обе руки в бочонок. Селедки, вид которых сделался вдруг весьма человеческим, возмущенно вскричали, но чужак разинул огромную бегемочью пасть, затолкал в нее целую гору сельди и проглотил. Гайбель скрючился от резкой боли. “Пятьдесят семь рейхсмарок тридцать пфеннигов”, – с грустью констатировал он. “Это вся сельдь?” – жадно озираясь, поинтересовался гость. “Вся, что есть в Германии!” – твердо ответил Гайбель. “Мне недостаточно! – вскричал Рембрандт. – В Европе должно водиться гораздо больше сельди!” Лицо его превратилось в огромную гримасу. “Слишком вы много знаете! – насмешливо воскликнул художник. – Мне придется забрать вашу тыкву!” Гайбеля охватил неописуемый ужас. “Тыква не продается, – дрожа, пролепетал он. – Это выставочный экземпляр. У нас есть другие, ничуть не менее красивые тыквы, по тридцать пять пфеннигов фунт!” – “Но я хочу именно эту тыкву! – завопил незнакомец и вцепился своими длинными зеленоватыми пальцами Гайбелю в горло. – Никто ничего не должен знать, понимаете? Никто!” Гайбель отчаянно размахивал руками. Он знал: стоит ему потерять тыкву, как ему конец. Левой рукой он заехал Рембрандту прямо в гримасу, в глаза под обрюзглыми веками, а правой схватил телефонный аппарат, чтобы сообщить в полицию, что его грабят. “Караул! – закричал он что было сил. – Караул!!!”
И проснулся от болезненного тычка в бок, произведенного чьим-то локтем.
– Я тебе щас как дам караул! Ух, проклятущий! – свирепствовал Лакош. – Навыдумывал тут себе невесть что, перебудил всех, а до нас дозвониться не могут!
Вновь раздался звонок. Трещал телефонный аппарат, который на ночь Гайбель ставил рядом с лежанкой. Он с удивлением заметил, что уже, оказывается, снял трубку.
– Канцелярия начальника отдела разведки и контрразведки штаба дивизии, ефрейтор Рембрандт! – спросонья ответил он.
Лакош расхохотался, на что в ответ на него возмущенно зашикал разбуженный унтер-офицер Херберт.
– Просыпайтесь, болван! – раздался голос из трубки. – Говорит канцелярия начальника штаба дивизии, унтер-офицер Шмальфус! Обер-лейтенанту Бройеру срочно явиться к начальнику штаба готовым к выступлению! Без машины!
– Обер-лейтенанту Бройеру срочно явиться к начальнику штаба без машины, – на автомате повторил Гайбель и удивленно прибавил: – Прямо сейчас, среди ночи? Что, неужто стряслось что-то?
– Не несите ерунды! – резко ответил Шмальфус. – Во-первых, восемь утра, а во-вторых, стряслось! Русские наступают!
Сон у Гайбеля как рукой сняло. Он бросил трубку, даже не дав отбоя, подскочил и бросился в соседнюю комнату.
– Подъем! – завопил он. – Подъем, герр обер-лейтенант! Русские наступают!
– Наступают, значит, – зевнул обер-лейтенант Бройер. – Понял я, понял! Это же не повод так орать!
“Все-таки наступают, – повторил он про себя, еще окончательно не проснувшись. – Один-ноль в пользу румын!” Он торопливо оделся и на ходу влил в себя чашку холодного чая, покуда Лакош быстро мазал с собой два бутерброда с ливерным паштетом из консервной банки.
– И именно сегодня! Вот жалость-то, – на прощание произнес Бройер. – Позаботьтесь там о фильме, господин Фрёлих! Может статься, мы к пяти уже давно снова будем в лагере.
Лучи утреннего солнца медленно пробивались сквозь клубы плотного тумана, укрывшего долину Дона и холмы у станицы Клетской. Широкое заснеженное поле сверкало белизной, но при этом уже было иссечено черно-коричневыми линиями колей, троп и кое-как вырытых румынских окопов. Часовые у пулеметов уныло глядели из-под тентов в нависшую над проволочными заграждениями молочную пелену. В полутьме видимость в направлении Дона составляла не более ста метров. Ночь прошла спокойно, и сейчас на вражеских позициях царила та же глубокая тишина: ни выстрела, ни шума машин – ни звука. Да и кому бы пришла в голову мысль вести войну при такой погоде!