– Если Паулюс передаст ваше прошение дальше, господина генерала ждет военный трибунал, – осторожно заметил он. – Фюрер не терпит, когда с ним говорят таким тоном. В нынешних обстоятельствах это может стоить вам головы, господин генерал!
На мгновение генерал фон Зейдлиц замер в нерешительности.
– Ах, ерунда, – промолвил он наконец. – Да и речь вовсе не о моей голове. Речь о трехстах тысячах немецких солдат!
На полночном небе воцарилась огромная полная луна. В ее молочно-белом свете тускнели звезды и беспощадно обнажалась залитая кровью земля, которой куда как лучше было бы укрыться во мраке. По промерзшей дороге мчался автомобиль. В округе полыхали костры – всюду горело то, что еще вчера казалось важным, а сегодня утратило всякую ценность. Вверху мелькала череда красных и зеленых навигационных огней советских самолетов, спокойно, беспрепятственно продолжавших охоту. Время от времени мимо тянулись обозы. Кудлатые низкорослые лошадки с трудом передвигали копыта. На восток брела серая толпа людей – русские пленные из какого-то разогнанного лагеря, неспешно погоняемые горсткой конвоиров в истрепанной форме. Общая судьба примиряла тех и других.
На заднем сиденье расположился капитан Эндрихкайт. Настроение у него было паршивое, густые усы шевелились, зубы скрипели. Его одолевало чувство какой-то неполноценности: в суматохе дня он потерял трубку. В конце концов он, вздохнув, зажег сигару и в расстройстве гонял ее из одного уголка рта в другой. Дело ей было не поправить.
После случившегося Бройер по-прежнему пребывал в некотором оцепенении. “Застрелился! – крутилось у него в голове. – Отчего? Из-за этих дурацких предписаний – или все же нет?.. Может, он не хотел больше воевать, искал какой-то выход – но разве пулю в лоб можно назвать выходом? Что теперь написать жене с кучей маленьких детишек – что он «пал за фюрера и рейх»? Но ведь так тоже нельзя! Самоубийство было равнозначно дезертирству, их семьи не получали поддержки… Нет, никакой это был не выход, это трусость, эгоизм!”
Дорога, извиваясь, спускалась по оврагу к переправе. На подъезде скопилась пробка. Вымпел дивизии на машине работал как жезл регулировщика – Бройер возил его с собой на случай дорожных затруднений, хоть и не имел на то права. Благодаря этой уловке они, пусть не без криков и ругани, но все же потихоньку продвигались вперед сквозь столпотворение.
– А какое сегодня число? – рассеянно поинтересовался Бройер, когда они вновь оказались на свободном участке. В суете последних дней он напрочь утратил чувство времени. Лакош глянул на наручные часы.
– Вот уже час как двадцать четвертое! – ответил он.
Двадцать четвертое… У Бройера ком встал в горле. К этому числу он относился с суеверным страхом – странная история, корнями уходящая в школьные годы, во времена Веймарской республики. В его родном городе, где некогда располагалась ставка рыцарского ордена, был у них в гимназии учитель, преподававший немецкий язык и физкультуру. Штудиенрат[17]
Штраквиц был среднего роста мужчиной лет сорока пяти, с аккуратно причесанными на прямой пробор волосами, строгим взглядом, пенсне и со шрамом на левой щеке, оставшимся еще со времен студенческих мензурных поединков; когда он сердился, рубец наливался кровью. Штраквиц обычно появлялся на службе в зеленом костюме из лодена; на лацкане пиджака у него порой, несмотря на запрет политической символики в школе, блестел начищенный значок союза солдат-фронтовиков “Стальной шлем”; на ногах, слегка выгнутых колесом, он носил шерстяные гетры и горные ботинки. Несмотря на то что он держал класс в ежовых рукавицах – а может, как раз благодаря этому, – он был довольно популярен среди учеников. В начале каждого урока физкультуры они строем ходили по периметру школьного двора. “Разобьем французов и уйдем с победой!” – разносился по площадке хор высоких детских голосов. Со временем, ввиду перемены политической обстановки, французы сменились поляками. Другие преподаватели, качая головой, прикрывали окна.