Когда судья Кнышев, запинаясь, дочитал приговор неузнаваемо потускневшим, металлическим голосом, в комнату вошли санитары.
Обвиняемые приговаривались к символическому штрафу в один рубль каждый.
Неудовлетворённый истец подал кассационную жалобу в городской суд.
Ваша киска купила бы вискас
Каждый лишь интеграл, и никто не знает что такое история.
Старенький телевизор заслуживал места в книге рекордов. Без малого тридцать лет, ни одного ремонта. Плохо лишь было то, что когда убирали звук, он тихо поскуливал, как побитая собака, будто прося прощения за те мерзости, которые преподносит нам изо дня в день. Уж если вынужден взирать на представления некрофилов, то лучше делать это в полной тишине, предварительно отослав детей на улицу играть или кататься на велосипедах. Или купаться — но тогда только в сопровождении кого-либо из старших мальчиков, о ком известно что он хороший пловец.
Чтоб не видеть, Тамара ходит к себе по наружной лестнице. Взбирается она медленно, лестница крутая, на ступеньку ставится сначала одна нога, к ней подтягивается другая, до белизны в суставах пальцы сжимают шаткое перильце. Подъём занимает минут пять, а то и десять — в зависимости от того, насколько успешной была поездка. Она ездит в город едва ли не ежедневно — автобус, два часа поездом, одна дорога занимает полдня, то, что остаётся, утекает в приёмных. Тамара судится с властью. Мы все понимаем: это придаёт её жизни смысл, при других обстоятельствах она бы не нашла в себе сил к преодолению абсурда, о котором так мелко и глупо разглагольствуют горе-политики. Чтоб не слышать их и не слышать жалких стенаний хорошо оплачиваемых комментаторов, мы убираем звук, насколько это возможно, и только смотрим в честный черно-белый глаз, где с такой ужасающей беспристрастностью отражаются разрушения, страдания, смерть. Впрочем, сказав «мы», я допустила неточность. Сама я вижу всё это лишь в той мере, какая отпущена случаем моему блуждающему взгляду: здесь же, на террасе, я подаю на стол, мою посуду после еды, глажу, штопаю и делаю много чего ещё в силу своего положения хозяйки дома, обременённой мужем, двумя детьми и гостьей беженкой, по-своему требующей внимания и опеки. Тамара — дальняя родственница моего мужа, в Грозном она потеряла всё — дом, семью. Она не требует денег от власти-ответчицы, нет, таким странным способом Тамара надеется придать абсурду некую форму, очертить его, как бы втиснуть в рамки места и времени, не дать раковой опухолью захватить сердце. Инстинктивная защитная реакция человека на подкравшееся вплотную безумие. Остановить войну через суд — разве это не сумасшедшая идея? Призвать к ответу зачинщиков или признать их невменяемыми — вот чего она добивается, говорит нам Тамара, мы же в ответ скорбно молчим. Просвещённая монархия невозможна в России из-за недостатка просвещения, а всё прочее только грязь и кровь. Истоки человеческой деструктивности — в порабощении властью. То, что мы вычитываем у Фромма, Тамара испытала собственной болью.
Раз в неделю она ездит в Талдом, во Введенскую церковь, на богомолье. Это недалеко от наших дач и не только не утомляет её, но, по всему, пополняет запас терпения, необходимого для продолжения тяжбы. Муж говорит, что если бы я не была ревнива, он с удовольствием сопровождал бы Тамару в этих её поездках, его влечёт к богу, он сожалеет, что не задумался раньше о неспособности науки судить о религии (мой муж — учёный), о тщете её попыток стать обоснованием морали. Но ведь всем известно, говорю я, что бог умер, читайте классику! Смотрите, наконец, телевизор. Я не ревнива, но к чему только не склоняло сострадание. Перестраховка, говорит муж. Я и сама знаю. С фотографий двухлетней давности смотрит на нас цветущая молодая женщина, к столу же выходит — а чаще не выходит вовсе, ссылаясь на отсутствие аппетита, — некое безвозрастное, бесполое существо необычайной худобы, измученное бессонницей. Чтобы вывести из прострации, из состояния бесчувствия, её в ростовском госпитале чем-то кололи, в результате она перестала спать. Возможно, человек перестаёт спать, чтобы отупеть от боли и не умирать снова и снова в моменты пробуждения.
У нас свои проблемы. Когда воспитываешь двоих мальчишек, того и смотри окажешься в положении заложника, за которого назначен выкуп непомерной величины. Но никто не хочет платить, государственная казна пуста, а тем временем что-то безвозвратно теряется, утекает вместе с годами отрочества, не могущего защитить себя от экспансии повседневно совершаемого насилия. Наш младший, восьмилетний внук говорит, что хотел бы стать киллером, — даже не знаю, как реагировать на такие заявления. Мы только растерянно молчим. Должно быть, в надежде на то, что мальчик ещё не очень хорошо понимает значения некоторых слов. Ваня, мой сын, говорит ему, хитро на меня при том поглядывая: «Нет, Антон, лучше давай сбежим в Чечню и там постреляем.» На дворе — июнь девяносто шестого,