Начиналось, как и следует, с обращения, которое, в свете их короткой, но бурной истории любви (любви?), звучало вполне естественно и даже показалось ему проникнутым искренностью, каковая часто переливается в написанное рукой на бумаге мимо воли автора и задаёт тон дальнейшим аккордам: «Милый!» Ну, конечно! Похоже на правду, потому что было повторено бессчётно горячим шёпотом вперемешку с другими составляющими хорошо знакомого, почти стандартного любовного лексикона и (тут он готов был поручиться всем своим опытом) ненаигранными стенаниями. Милый так милый. И на том спасибо. Без имени. Впрочем, это можно понять. К имени прикоснуться непросто, для этого надо сделать его ручным, поместив каким-то путём в изящную клеточку уменьшительного. Требует времени. Он и сам-то ведь ничего не придумал. «Аль-фи-я», — Альберт Васильевич вслух произнёс это не совсем обычное для русского уха имя и подумал: Аля, Алинька, Аличка… Нет, не то. Как странно — мама зовёт его Аликом, из друзей некоторые — так же. Выходит, в ласковой форме их имена совпадают. Не это ли знамение свыше? Совпадение имён, слияние душ… Лыков усмехнулся. Навык быстрого чтения сработал автоматически: он разом охватил страничку — худшее подтвердилось. И все эти рассуждения об именах и прочей лингвистике уж были после и были, как неуклюжие попытки выкарабкаться из того нежданного провала, в который обрушилась картонным домиком эта классическая, в духе легенд возведенная постройка. Счастливый Тристан во мгновение ока стал обманутым королём Марком. Изольда клялась в неповторимости пережитого блаженства (экстраполяция в прошлое? — но отчего б, он подумал с лёгким недоумением циника, и не повторить?), она горячо благодарила «за подаренные минуты счастья», но… А дальше следовало нечто противное логике здравого смысла: она никогда не сможет полюбить его, потому что (здесь Лыков заподозрил какую-то скрытую цитату) она бы хотела не любить его вовсе или полюбить намного сильнее. Вот тебе раз. Чисто по-женски. А с другой стороны совсем ведь несовременно. Его немалый опыт заявлял с присущей ему безапелляционностью: в этом деле наблюдается полная взаимозаменяемость. И, грубовато, но в общем-то справедливо добавлял, что ещё пара, тройка таких ночей, и яркость тех, давних, лелеемых в тишине, оживляемых снами воспоминаний убудет, стушуется и перестанет навязывать себя этой трогательно-старомодной неискушённости в качестве безвозвратно потерянного рая. Альберт Васильевич сложил записку и сунул её в карман рубашки. В слишком уж наивных просьбах «не искать», «постараться забыть», «дать зарасти душевной ране» ему почудилась неискренность, которая только подогрела решение поступить прямо противоположно. Откуда-то из детства приплыли готовые слова: бороться и искать, найти и не сдаваться. Он усмехнулся — литература и жизнь, похоже, сплетены крепче, нежели принято думать, и доказательством тому — этот ворвавшийся в его жизнь вихрь поэтического безумия. Лыков понимал, конечно: стоит лишь маленьким усилием воли воздержаться от первого шага — и напряжение начнёт спадать и быстро (по меньшей мере, так было всегда) спадёт до уровня лёгкой грусти, которая вполне подвластна разуму. Например, не позвонить. Сказать себе: я не прикасаюсь к телефону. В большом городе, где случайная встреча тебе практически не грозит, так легко избавиться от неугодной страсти! Или ещё надёжней: переключиться на другой «объект». В этом случае процесс изгнания беса ускоряется неимоверно и проходит практически безболезненно. Но нет, он почувствовал — на этот раз двинулось в самой глубине, и движение то, хотя и медленно — до поры, а вообще если сравнимо с чем, так более всего со снежной лавиной, — мощно и по причине слепоты своей разрушительно. Найти! Но как? Он не спросил адреса, не знает даже фамилии. Школы? Где они? Лыков допил остывший чай. Только движение сейчас могло стать выходом нарастающего беспокойства. В ванной он посмотрелся в зеркало — мысль о бритье, возникшая было, когда ладонь со скрежетом прошлась по щеке, показалась отвратительной, — это «движение-в-себе», чистейшая интроверсия, лишь способно было усугубить тревогу. Он плеснул на лицо пригоршню холодной воды и растёрся махровым полотенцем. Блондинистый чуб, доминанта мужественного облика, был пренебрежительно отодвинут со лба и заглажен в общей покорности густых, но мягких волос. Голубизна роговицы в тусклом электрическом свете отливала сиреневым. Припухшие губы плотоядно тянулись к воспоминаниям о ночных поцелуях. Он не понравился себе.
В дверь постучали. «Входите, не заперто!» — и тотчас побежал сам ко входу, подгоняемый робкою надеждой: она! Увидел молодого посланца с увесистой коробкой, и выдох разочарования прошелестел почти неслышным «А-а..». и, наткнувшись на уточняющее «Лыков?», откликнулся вялой репликой благодарности. «А-а… Спасибо».