Умолкнет песня. Музыканты сядут ужинать, прислонив инструменты к спинкам стульев. Будет слышен лишь тихий говор — уже за полночь, и все устали. Голоса охрипли от табачного дыма и морской влаги, и только стук ножей и вилок — резко и бодро — разносится над ними. Окна домов погаснут одно за другим с молчаливой предупредительностью, как гаснут лампы ресторана в полночь, когда официанты уже собирают скатерти — в крошках и жирных пятнах. И тогда вдруг видишь грязную изнанку праздника: облезлую краску на столах, разбросанные по полу кости и в полутьме угла — оброненный, грозно сверкающий нож. Останутся на террасе раздавленные окурки, отрывочные разговоры и смех, тоже растоптанные чьей–то ногой, заскрипят железные стулья — их отодвигают, подметая, — и будут сверкать лишь бесчисленные подвески люстр.
Последние посетители спустятся по узкой лестнице со второго этажа, намочив руки о влажные перила. Будут скрипеть ступени, и Мартину покажется, что они сходят с палубы корабля.
Он взглянул на дорожку, спускавшуюся к подножью Акрополя, и увидел трех сыновей француза. — Значит, они действительно были в таверне. Их белые одежды неясно маячили в редком влажном свете ламп, и три высокие фигуры то сходились, словно поверяя друг другу что–то сокровенное, то расходились (и тогда была видна темная фигура их отца), и Мартину представлялось, что еще миг — и они обратятся в туман и поплывут над уснувшим городом.
Но трое мужчин продолжали идти, белые и причудливые, как призраки. Уже не видно было ни коляски, ни их отца в ней. Сыновья, как три белокрылых ангела, спускались вниз медленно, словно несли на руках душу упокоившегося отца — сквозь сонное потрескивание цикад и сказочное сияние, исходившее от молчаливого мрамора Акрополя…
Было что–то театральное в том, как удалялись французы между темными кипарисами, возносившимися в ночное небо. Твердые, с зубчатыми контурами, эти кипарисы были словно вырезаны из фанеры. Театральным казался Мартину и сам поступок старого француза, приехавшего перед смертью проститься с дорогими его сердцу местами, постоять у мраморных ступеней, подобно актеру, что выходит на сцену и, произнеся патетический монолог, падает заученным движением, растрогав публику, но не задев своей души, не ушибив своего тела.
Мартин не был знаком с этими людьми, не знал ни их традиций, ни обычаев и, возможно, был несправедлив к старому французу. В его поступке ему чудилась поза артиста, тщательно взвешивающего каждый шаг своей жизни и следящего, словно в зеркале, за изяществом каждого своего жеста.
Мартин думал о смерти этого человека. От кипарисов тянуло прохладным дуновением ночи и одинокого моря. Улица сужалась в отдалении, и Мартину представлялось, что в конце ее каменные стены домов сдавят его, и он не сможет протиснуться в узкую щель между ними…
Мысль об этом случайно встреченном человеке заставила Мартина вспомнить дороги своей жизни, где ему не раз приходилось встречаться со смертью.
С детских лет он привык воспринимать ее не как безутешное горе, а как нечто совершенно естественное: как первый снег, крутящийся над почерневшими деревьями, или августовские сумерки, когда слышно, как в саду падают яблоки. Как долгую ночь, сменяющую день, когда за окном не видно ничего, кроме мглистого дыхания ветра, а на стекле трепещет тонкое пламя свечи.
Утром, когда покойника обряжают в последний путь и на печке, заливая ее пеной, бренчат крышками кастрюли, во двор выходит курица с вылупившимися всего неделю назад цыплятами. Они суетятся под ее ногами — высокими, узловатыми, с большим, грозно торчащим сзади шипом — и беззаботно попискивают, пока не появляется тень орла, рассекающая пополам двор. Курица приседает в испуге, своим «к–р–р!» сзывая цыплят под крыло. Но миг — и свистит воздух, в нее вонзаются когти хищника, и она, уносимая им в небо, видит, как из–под ее крыльев срываются цыплята, шлепаются на крыши сараев, на ветви цветущих яблонь. Крестьянин, вышедший за чем–то во двор, посмотрит вслед улетающему орлу и захочет бросить в него камнем, но, поняв, что это бестолку, подберет писклявое потомство несчастной курицы и, прикрыв копошащиеся одуванчики решетом, возвратится в комнату, где свеча все так же тихо и сосредоточенно горит над лицом покойника…
Вот так же появился в небе орел в тот день, когда умер дед Мартина. Тень птицы скользнула по крыше дома, медленно пересекла двор, снова вернулась к забору, и, когда ласточки взлетели большой стаей, чтобы прогнать орла своим тревожным криком, над головой стоявшего во дворе Мартина просвистело что–то тяжелое и плюхнулось к его ногам. Мальчик побледнел и едва не закричал от испуга, но успокоился, увидев, что в траве лежит плашмя самая обыкновенная черепаха, почему–то упавшая с неба. Подняв глаза, он заметил над холмами улетающего орла, окруженного мелкими, как черные крупинки сажи, ласточками.
Черепаха шевельнулась раз–другой, потом ее перепончатые лапы обмякли, голова беспомощно поникла, и вот уже безобидное животное, выпущенное орлом из когтей, лежит во дворе перевернутым плоским камнем.