Он уже сварил кофе, расставил на столе чашечки — высокие, с розовым ободком и тонкой, плавно изогнутой, тоже розовой ручкой, похожей на ушко ребенка. Каждый раз, когда Златина бралась за эту ручку, ей представлялось, что перед ней не бархатный кружок крепкого кофе, а виноватый глаз мальчугана, которого она с напускной строгостью однажды отодрала за ухо.
Человек, с которым она тайно встречается, посматривает сейчас на часы, задергивает занавески, зажигает лампу в углу (на абажуре наклеены сухие листья, и свет лампы делает их бесплотными, будто нарисованными тушью). Потом он включает радио и, положив ногу на ногу, пускает струйки дыма из сигареты, которая подрагивает в такт музыке.
Он ищет, но шагов па лестнице не слышно.
Шаги раздаются на тополиной аллее по другую сторону трамвайной линии, возле которой стоит Златина. Наверно, что–то случилось, прошло уже полчаса, а трамвая все нет. Люди идут пешком, тащат сумки с овощами, чемоданы… Раскачиваются перекинутые через руку пальто. А двое несут связку водопроводных труб, которые чуть не падают у них из рук и звенят при каждом шаге…
Она сказала Мартину, что вечером идет к подруге. Давно не виделись, хочется поболтать. «Сидит, роется в книжках, — думает Златина, — и даже не подозревает, что у любимой женщины есть своя тайна, что она стоит сейчас на трамвайной остановке…»
Мимо проходят несколько пожилых женщин. Морщинистые лица. Высохшие ноги. Редкие волосы, собранные в пучок, прячутся под старомодной шляпкой с черной вуалеткой… Трамвая все нет, и Златина провожает старух взглядом. Неужели и они когда–то ждали вечера, чтобы под покровом темноты постучаться в чью–то дверь, за которой их ожидают жаркие объятья?..
Златине кажется невероятным, что мужская рука ласкала эти усталые тела, за которыми медленно тянутся зыбкие тени… Кто из них жил монашенкой, а кто был грешницей? Теперь не отгадать. Каждая получила от жизни то, что сумела взять от нее. А что от всего этого осталось? Воспоминания… Если были у тебя в жизни радости, то есть к чему вернуться вечером, когда моешь под краном вставные челюсти, а по теням стиранного белья ползают огромные неуклюжие мухи…
Так размышляет Златина и смотрит вдаль, где почти сходятся вместе острые лезвия трамвайных рельсов.
А трамвая все нет.
Если бы Мартин мог прочитать ее мысли, он оторвал бы глаза от книги и, потерев пальцами усталые веки, сказал бы ей:
— А зачем, собственно, брать от жизни, да еще больше, чем тебе полагается? Благороднее — давать…
— Ты стал совсем не от мира из–за своих фолиантов и ничего в жизни не понимаешь… — возразила бы она.
— Почему?
— Потому что иначе ты вряд ли бы верил, что кто–то отделил твою долю радостей жизни и она хранится в надежном месте, пока ты освободишься от работы и придешь за ней — будто это письмо до востребования.
— А ты не допускаешь, что работа для меня тоже радость?
— Допускаю. И все же сомневаюсь, что она для тебя — всё. Ведь ты человек из плоти и крови, и в один прекрасный день эта плоть взыграет, твое счастье, если не слишком поздно…
— Я всегда старался обуздать свою плоть.
— А я всегда ненавидела это насилие над собой. С детства. Помню, мимо нашего дома ломовые лошади тащили грузы с пристани. Уздечки у них всегда были мокрые от пота и пены. С тех пор я ненавижу узду и тех, кто ее придумал… Ты знаешь, как я люблю путешествовать. Так я пытаюсь порвать свою узду. А ты не понимаешь, для тебя это причуды, легкомыслие…
— Узду нелегко порвать, она крепкая.
— А вот я езжу по белу свету и не чувствую ее. Дороги, порты, аэродромы помогают мне радоваться жизни.
— А может, новые встречи, новые чувства?
— Вот что тебя волнует? Успокойся! Наши с тобой отношения от этого не пострадают. Я нужна тебе не потому, что ты так уж меня любишь. Тебе нужно занимать меня своей особой, нужно, чтобы я восхищалась тем, что ты делаешь. Ты боишься одиночества. И надеешься, что у меня хватит сил прогнать его из твоей души.
— Умные люди говорят, что мужчина и в пятьдесят еще может заслужить благодарность женщины…
— Вероятно, эти мудрецы не тебя имели в виду.
— Ты становишься злой.
— Ошибаешься — искренней! Можно привезти тебе к твоему шестидесятилетию шишку с кипарисов Акрополя и веточку олеандра, сорванную у Фермопил? Надеюсь, до тех пор мне еще удастся там побывать.
— Спасибо. Я поставлю эту веточку в вазу у окна, буду смотреть на нее и думать о тебе…
— И разбирать меня на части, как игрушечный автомобильчик, о котором ты мне рассказывал: винтик — сюда, колесико — туда. Сюда — измену, туда — некрасивый поступок, А где живой человек, который смеется, страдает, любит и ненавидит, которого надо принимать таким, каков он есть, со всеми его причудами, и при этом — любить? Неужели тебе доставляет удовольствие соприкасаться с тем, мимо чего ты мог бы просто пройти и таким образом избавить себя от лишних неприятностей?
— Нет, конечно, наоборот…