Их усадили на втором этаже. Туда надо было взбираться по крутой лестнице с высокими деревянными перилами, похожей на корабельный трап. Они сели у окна. С гавани дул ветер, и Златина закуталась в свою длинную шаль. Мартин сидел позади нее. Шаль обнимала ее покатые, узкие, как у гимназистки, плечи, скрывала тонкую шею с посверкивающей на ней золотой цепочкой, и только пышная прическа, украшенная кораллово–красным гребнем, возвышалась над пушистой шалью, вызывавшей у Мартина ощущение мягкости, спокойствия и нежности. Охваченный этим чувством, он разглядывал посетителей или устремлял взгляд в окно, откуда был виден город. Вернее, не виден, а ощутим, потому что за стенами таверны не было ни улиц, ни домов, а лишь медленное движение уличных фонарей, цветущих олеандров, автомобилей и пароходов, уплывающих и приплывающих — бесшумных, нереальных, превратившихся в аромат гавани и отцветающих деревьев…
Но вот среди разноголосого говора в таверне послышалась мелодия, наигрываемая на мандолине. Звуки подпрыгивали, словно касаясь раскаленной земли или горячего песка, потом успокаивались, затихали, и сквозь них с террасы доносился шелест кипарисов… К мандолине присоединилась гитара, вплетавшая в мелодию свои глубокие, медленные вздохи. И среди этих звуков, словно раздвигая их рукой, зазвучал тихий и нежный женский голос. «Прощай, Акрополь!» — пела невидимая женщина на нижнем этаже, где играл оркестр, и Мартин, следя за переливами ее голоса, представлял ее себе стройной, зеленоглазой, как рыбацкие жены, встретившиеся им несколько дней назад у залива в Волосе. И непременно в лиловом платье. «Платье другого цвета убило бы нежность этой мелодии», — думал он.
По стенам домов скользнул длинный луч, коснулся кустов, пополз вверх по холму, добрался до вершины и задержался там. Осветились вырванные из непроглядного мрака колонны Акрополя — легкие и бесплотные.
«Прощай, Акрополь!» — пела женщина, чье платье, верно, шуршало, потому что струны мандолины прильнули к ней своими шелестящими, как серебристая лента из фольги, звуками.
«Зачем певице прощаться с ночью и лунным сиянием развалин? — думал Мартин. — Акрополь так близко, что до него можно дотронуться рукой. Зачем она прощается с ним? Или она поет о нас, туристах, что завтра уедут отсюда и никогда не вернутся?»
И он вспомнил о французе, которого они видели позавчера на аэродроме. Не о нем ли была эта песня?
А может быть, француз в своей инвалидной коляске сидит рядом с тремя сыновьями у окна нижнего зала, смотрит на вершины кипарисов, касающиеся перил террасы, смотрит то на блики, скользящие по струнам мандолины, то на золотое видение Акрополя, возвышающееся над крышами, над затихающими шумами, над гулом моря, над мыслями, над страданием, над всем вокруг, и слушает протяжную песню: