Гафонов оглядел мутными глазами помещение и не понял, где он. В двух – трех местах, где он обычно появлялся после вселенского ора, и звались которые примерно так – "Приют беременного", "Дом, где разливаются сердца" и еще этот… "Стойло осла пегаски", кучились во всех них все те же постояльцы и забегающие. Это были отщепенцы-художники, нахватавшиеся неудов по рисунку, а теперь промышлявшие хорошо продаваемыми западным богатым агентам влияния инсталляциями типа: " насрать в пустой темной комнате и впустить зрителей", словоблудствующие, харкающие пылью засценка актеры, экспериментирующие с их женами выродки-режиссеры, всякие бутафоры, оформители случайных будуаров, посредники в продаже уже вырубленных лесов, врачи, научившиеся бодро сгонять с богатеньких лишний жир и прочая интеллигентская сволочь.
В этих стойлах Гафонова теперь знали и беспрекословно подносили вино и мелкое "зажевать", так как брал он безналично в кредит, а оплачивали кредит серьезные люди, с которыми открывать дискуссию себе дороже. Гафонов вскинул тяжелые, налитые болью глаза и поднял палец, а подлетевший официант обновил в бокале вино.
– Чего стоишь? – спросил Гафонов.
Это боковым зрением он вычислил топчущегося у стола невзрачного типа.
– Нельзя ли присесть? – мягко постелил тип.
– На холяву выжрать желаешь?
– У меня минеральная, попью, – отверг подозрения незнакомый, встряхивая пузырящейся бутылкой, накрытой пластмассовым стаканчиком.
– А ты кто, филер? – трезво спросил Гафонов.
– Нет, я школьный учитель. Географ.
– А-а… подумал Гафонов. – С митинга за мной тащился?
– Да, – коротко ответил невзрачный.
– Учитель… Ну, сядь, – оттолкнул Гафонов ногой соседний стул.
У географа было спокойное прямое лицо, но глаза бегали. Чуть седые виски неприглаженно топорщились под палевыми, спутанными, не вчера стриженными волосами. Длинные пальцы недвижно и мягко обхватили пузырящуюся посуду, но водное озерцо чуть подрагивало. Куртка географа выдавала произведение деревенских восточных кропотливых мастеровых и видала виды разных широт.
– Слушал меня?
– Слушал, – подвердил, коротко кивнув, географ.
– Не нравлюсь я тебе?
– Не нравитесь.
– Ишь ты… "не нравлюсь"… Чем я тебе не угодил?
– Когда я Вас слушал, все во мне плохое поднялось. От крика и брани, а особенно от круженья, от того, как по-голубиному тюхаете крыльями-рукавами, как вытягиваете и извиваетесь, на манер раненной птицы, шеей. Как заплетаетесь огромными ботинками и натыкаетесь ногой на ногу, как вырванный из капкана кабан. И слова Ваши сеют панику и рознь, злобу и нераздумчивое отмщение, сеют смуту и грязь. Будто у человека сзади не жизнь, а кандальные галеры, а впереди – пропасть в ад. И другого пути, будто, нет и не будет. Плохо мне стало от Вашей речи, вот и поплелся, чтобы сказать.
– Вина выпьешь? – спросил Гафонов, крутя свой бокал.
– Да я не рассчитывал, – смутился учитель.
– Угощаю, – сообщил оратор и крикнул. – Эй, дай еще бокал и налей. Я теперь деньгами сорю, сжигаю эту напасть человечью в нутре своем, гнилостном. Это раньше я был свободный, как ворон каркал над куполами золотыми и аки лев рыкал правду и боль. Но никто у нас, географ, долго на свободе не топчется. Ты, может, один таков?
– Я – нет, – покачал учитель головой. – Я опутан уроками, скрючен неприязнью к безмозглым ученикам, спеленут педсоветами и методичками. Я раб учебного порядка. И еще я раб самого себя, если люблю, то вполсилы, и если обижаю, то обида выпрыгивает из меня самого, как черт из коробки, не спрашиваясь.
– То-то, – буркнул Гафонов. – А то все учить взялись. Я был свободный, выйду в поле и ору. Но никто у нас шлюхой-свободой задарма не пользуется, за все своя плата. Приметили и меня лихие люди среди рабочего отребья, как я кручину нашу оплакиваю и слезы наши каменными делаю, гранитной этой крошкой безмозглое племя орошаю. И сгалерили. Сребренники платят, а ноженьки – в кандалах, в руки сунули весла дубовые, неподъемные и велят: греби, Гафонов, по нашему курсу. Лихие.
– А ты бы плюнули, Гафонов. Ушли в степь, на небольшие хлеба, расставили бы руки под заходящим солнцем и все накипевшее куполу небосвода и поведал. И то слушатель поважнее.
– Учишь? – ухмыльнулся смутьян. – Не нравлюсь тебе. А ты выпей. Хлебни… Если орешь, нужны уши. Я теперь галерник. Но не этих, людишек лядящих стальных. Захочу, прямо им на манишку и харкну. И погибели не страшусь, ни удавки, ни мешка каменного на шею. Я привинченный наркоман – мне, когда стенаю и круги вороньи по площадям выделываю, людишки нужны. Ихний страх и перекошенные рожи – моя доза, ихний страшный напряг и дреколье в синих руках – это мне "чек" и кайф. Лиши меня зверской клокочущей гущи орущей, скинь кандалы и скажи: иди Гафонов, "свободен" – тут же мне ломка и смерть.
Заиграла вдруг на эстрадке в кафушке скрипка. Потому что подошли, подтянулись людишки. Оглядел их Гафонов и увидел все тех же – вороватых, вынужденных ходить в рваных носках, чинуш с мертвыми от страха глазами, художественных женщин, тяжело и давно тянущих абсенты, полумужчин, красавцев-содержанток.