Но старик-скрипач заиграл красиво, маленький и сухой кузнечик-еврей, отчисленный за дряхлостью из симфонического оркестра. А как же ему не играть, если старая дочка-дура Кира с взрослой внучкой Мирой в далеком Бех-Наиме не имеют даже шекелей кушать, не говоря фрукты. Зачем ехали? Упал кузнечик на скрипочку, обнял ее лапками, и как-будто не две у него стало руки, а шесть или восемь лапок, быстрых и нежных. Как у паучка или сороконожки. И вышла из него тягучая и нежная музыка-свирель, из его итальянской старой скрипки, которую не продаст и умирая голодом.
И вышла женщина на эстрадку, запела романс густым непоставленным голосом, спотыкающимся, но рвущим из глубины, из нутра, из-под сердца неизвестные специалистам ноты. Это была, как увидел вдруг географ, женщина Эвелина Розенблюм, мать, может, его детей. Видно, пришла сюда прирабатывать голосом, чтобы дать отдохнуть иссобаченному телу.
– Я речи произношу ночью, во сне, – прошептал географ. – Сам себе говорю и внушаю. Сам вслушиваюсь. Такое иногда, Гафонов, скажу – Вам и не снилось. А утром проснусь – ничего не помню, только подушка чуть сырая.
– Так и ты оратор, – усмехнулся баламут. – Вот почему за мной потащился. А я молчать не могу! – свистящим шепотом добавил он. – Мне потусторонняя жизнь выписала вердикт. Эй! – щелкнул пальцами, – налей еще. Вот, слушай, – обратился он к географу, – коли уши отрастил. Был я лет двенадцати с чем-то, маленькой и слабой был пигалицей, бегал от всех. У нас ведь кто слабый, об того надо грязные ноги тереть. Ребята меня, случалось, подкараулят и били, но слабо, медленно, для забавы, потому, что я не сопротивлялся, а вяло падал. Выхожу как-то. А один хмырек, который жил с бабкой, без роду без племени, и кричит мне, корча рожу:
– Гафонов. Волчья сыть, травяное пузо. Отец твой таракан, зря после отсидки реабилиташка. Еще посадят, – так моего неприметного кашляющего небольшого отца обозвал этот шпингалет. Отца, который редко меня замечал и, может, как по имени толком не знал. Только сидел в углу с ножницами и газетные вырезки в папку с тесемками складывал.
– Гафонов, – крикнул еще сученыш. – И мать твоя по всем квартирным комнатам ходит, где мужики в одиночке сидят. Ты, Гафонов, от одиночки портрет, – визжал этот без отца-матери про мою родительницу, взвалившую на себя весь дом и непрестанно крутящуюся в усталом полуживом танце.
Я, конечно, за обидчиком бросился, подозревая, однако, плохое. И, правда, в зарослях у пруда встретили меня, заранее сговорившись, трое хлопцев и начали пинать и стегать орешинами, как козу. Но в этот раз я не упал, а стал драться всерьез – визжа и вопя. Но и бить меня стали крепче. Вдруг вижу – стальная ржавая палка, арматурина или обрезок, из земли боком торчит. Упал я, схватил ее зубами, закрыл глаза и на секунду помер. Тут вышло, географ, чудо. Пошла мне из палки, из-под земли сила. Вырвал я железину, вышел из своего тела, воспарился над бойней на метр или два и увидел: небольшой человечек со страшным рыком, аки адский детеныш подземного зверя с пронзенным луной лицом, лупит железкой супостатов, обрушивая их в пруд, лицами в грязь и разгоняя их кровь по прелой листве. После вернулся я, тихо опустившись, в свое тело и замер, засунув в листья лицо.
Но раздался голос. Я присел боком и поглядел. Неизвестный белый старик с белым седым лицом стоял поодаль. Старик сказал, воздев десницу:
– Так. Так, отрок. Всех супостатов свернешь. Будет в тебе голос. И выйдет тот ор к простым сердцам, и сломает камень.
Я тогда опустил глаза и заснул на минуту, впитывая от старика его взгляд. А когда очнулся, никого не было. Вот, географ… А ты учишь – не ори, или кричи в одиночке сам себе… Не нравлюсь я тебе?
Тут подошла к пьющим девочка в пестром перешитом взрослом наряде и протянула Гафонову одну чашу огромного розового бюстгальтера с трепещущими на дне "десятками":
– Подайте, дяденька, на пропитание музыкантам.
Гафонов порылся в карманах:
– Нету, – ответил. – Иди. Я в долг живу. По безналу.
Географ открыл бумажник и заглянул в него, но девочка Краснуха сказала почти материным голосом:
– У Вас, дядя, не возьму. У Вас, у самого в доме, кроме глобуса и карты, ничего толкового нет вынести. У Вас брать не хочу.
– Бери-бери, – сунул ей вытянутую "полсотню" географ. – Мне ни к чему. Я сегодня на дне вечером рождения поем. Там уж покушаю, – и девочка, потупя глаза, ушла к соседнему столику.
– Последнее, что-ли, отдал? – тяжело глядя, спросил Гафонов.
– Я теперь в банке буду работать, – соврал географ. – Деньги будут.
Гафонов звучно захохотал и всплеснул руками, а бокал его, описав дугу и плеснув кровавую линию, треснул и брякнулся на пол. Официант, наклонившись, протер тряпочкой, поставил новый и налил вполовину.
– Сыру дай, и нож, – потребовал оратор.
– Нож бы не надо, – осторожно предположил опытный официант.
– Нож, – сказал Гафонов сквозь зубы. – И сыру. Значит, я плохой, – вспомнил их разговор кликун-оратор. – А хочешь, сейчас возьму и вены себе перережу. А? – и Гафонов повертел ножом перед глазами учителя.
– Нет, – твердо ответил тот. – Не хочу.