«Постой, постой, так ведь это его однокашник по техникуму. Ну да, тот самый рыжий Колька Соколов. Конечно, он. Эх ты шкурник — холода боялся, от жары бегал… Сволочь!.. Нельзя, чтобы он узнал меня…» Леонид осторожно отодвинулся назад и, чуть пригнувшись, спрятался за широкими спинами Таращенки и Ишутина. А Соколов разошелся — слюнями вовсю брызжет. «Ишь ты его — каков оратор! За четыре года в техникуме ни на одном собрании не выступил — все в углу, бывало, сидел, притаившись. Может, уже тогда злобу копил?.. Ничего, мы еще встретимся, Николай Соколов!..»
— Соотечественники! Сами понимаете, что теперь ваша песенка спета. Непобедимое воинство великого фюрера наступает по всему фронту. К осени от России… от Советской России даже нячвяния не останется Я уверен, что среди вас много найдется людей, которые пожелают вместо позорной лагерной робы нарядиться в почетную форму вооруженных сил Великой Германии. Таких попрошу выйти на три шага вперед… Дорогие соотечественники! Откровенно скажу, приехали вы не к теще на блины. Здесь вас ожидает тяжелый труд в каменном карьере. Подумайте и решайтесь! Три шага вперед…
«Подумайте… Кто-то пожелает сделать три шага и бросить в безвылазную пропасть себя, весь свой род? Три шага… Всего три шага. Раз, два, три… И так начнется путь, на котором ты покроешь свое имя вовек несмываемым позором».
Стоят четыреста человек. Затаили дыхание. Стоят в чем мать родила. Четыреста сердец. Нет, четыреста солдат. Никто и не думает пошевельнуться. Чу! Кто там выступил вперед? Эх, это ведь опять он, сумасбродный, нетерпеливый Коля Дрожжак. Соколов расплылся в улыбке — рот что лапоть — и подошел к Коле.
— Молодец, солдат! Как твоя фамилия?
— Моя фамилия Советский человек.
Заморенный голодом, весь истерзанный, Коля Дрожжак смачно плюнул в лицо сытого, самодовольного Соколова:
— Тьфу, фашистский холуй!
Из рядов раздались одобрительные возгласы:
— Молодец! Так его, иуду…
А Дрожжаку фрицы завернули руки назад и уволокли куда-то. Остальных распределили по баракам. Леониду место досталось на самом верху четырехъярусных нар. Тесно, низко, сядешь — головой о потолок стукнешься. Справа Ильгужа, слева Таращенко, этажом ниже Сережа Логунов.
Рассудительный (и впрямь бы ему учителем быть!) Сережа и жалеет Дрожжака, и ругает:
— Зря это Николай, очень даже зря. Тот предатель мог его на месте пристрелить… Такие выходки лишь в театре хороши.
— А я говорю, что Николай очень правильно сделал, — сказал Петя, вступаясь за Дрожжака. — Я-то и сам примеривался, как бы подойти и двинуть его по скуле.
— А проку? Карцер или пуля?
— Ты что, Сережа, ослеп, не видел, как всколыхнулись наши? Будто ветер в тайге зашумел!.. Нет, Коля поступил, как надо. Молодец человек! Так ведь, Леонид?
Вот опять от него требуют «последнего, решающего слова». «Думай, Леонид, думай, не сам ли ты набился в вожаки».
— В медицине зто называется импульсивное действие. Но человек должен держать свои порывы под контролем сознания.
— Слышал, Петруша, под контролем сознания? — говорит Сережа, радуясь собственной правоте.
— Однако бывают, Сережа, такие часы, даже мгновения, когда смерть одного человека спасает сотню жизней.
— Слышал? — говорит Ишутин, довольный тем, что верх одержало его мнение. — А ты все Николу ругаешь.
— Да не ругаю, а…
— Товарищи, спать! Берегите силы, — скомандовал Леонид, но сам до рассвета глаз не сомкнул. Слишком много для одного дня оказалось впечатлений… Новая арестантская форма, нагота изможденных людей, призыв вступить в «армию» негодяя Власова, встреча с бывшим однокашником, смелый поступок Дрожжака и кара, грозящая ему за это… И наконец — ночь в низком, душном бараке.
Откуда-то издалека — то ли из города, то ли с усадьбы лагерного начальства — донеслось пенье зоревого петуха. Точь-в-точь как у них в Оринске. Точь-в-точь…
На следующее же утро их погнали на каменоломни. Послали вытаскивать глыбы известняка из глубокого карьера. Сто двадцать пять ступеней вверх — к самосвалам, сто двадцать пять ступеней вниз — за камнем. Оступишься, поскользнешься, прости-прощай тогда бренный мир! Вовек костей своих не соберешь. Долгий день напролет — с утренней зари до вечерних сумерек — сто двадцать пять ступеней вверх, сто двадцать пять ступеней вниз. Ни роздыху, ни перерыва, ни обеда. От темна до темна — вверх, вниз. Вверх, вниз. А на спине глыба пуда в три. Можешь — терпи. Не можешь больше, так выход один: доберись до сто двадцать четвертой ступеньки и — кинь измученное тело свое туда, в зияющую пасть каменоломни. Частенько случается, что это дело берут на себя часовые. Пленный из последних сил, в последний раз поднимает ногу, чтоб поставить ее на следующую ступеньку. Но ничего не получается. Он останавливается на мгновение, переводит дух. И если часовому мгновение то покажется слишком долгим, он примчится к несчастному резвыми прыжками и вместе с камнем столкнет его в пропасть.
Душераздирающее «ай!» — и камень гулко стучит по камням…